Вы здесь

Ворованный диакон

Рассказ
Файл: Иконка пакета 09_zhgutov.zip (19.29 КБ)

В самом начале двадцатого века в селе Верх-Ирмень Барнаульского уезда Томской губернии усилиями священника Феодора Сапфирова был построен одноэтажный Пророко-Ильинский храм, получивший название в честь пророка Илии. В этот приход стекался народ из близлежащих деревень: Плотниково, Половинное, Панькино, Козиха, Еремино. Два служителя церкви — священник Илларион и псаломщик Кир — с усердием отпевали покойников, крестили новорожденных младенцев, реже — венчали супружеские пары, и совершали все иные положенные требы.

С приходом советской власти были напрочь снесены почти все Божьи храмы. А которые не разрушили и не растащили на кирпичи и бревна, заколотили досками и забросили. Ильинский храм был закрыт в октябре 1937 года. Трехъярусный, позолоченный по-красному иконостас погрузили в машину и увезли. Вместе с ним канули в неизвестность серебряные дарохранительницы, напрестольные кресты, серебряный потир, звездица и лжица, а также Евангелие в серебряном окладе. Колокола и позолоченные купола также сняли и увезли в город, саму колокольню разобрали, к зданию приткнули несколько пристроек и спустя год открыли клуб. Молодежь, воспитанная на атеизме, в танцах под гармонь и балалайки дробила каблуками деревянный пол, истертый коленями и лбами верующих, горланила под гармошку похабные частушки. Пили самогон, тут же блевали, смачно целовались в потемках, где раньше стоял иконостас.

Старики и старухи, всю свою жизнь молившиеся в своей церквушке, вмиг осиротели, словно малые дети, у которых отобрали любимую тряпичную куклу. Понося на чем свет стоит председателя колхоза, парторга Илюху, комсорга Тимошку и до кучи советскую власть, они принялись отбивать поклоны у себя дома, а позже тайно создали свою домовую церковь. Для этого дела облюбовали брошенный бревенчатый сруб с крышей, покрытой прогнившей дранкой. Собравшись как-то в выходные дни, позатыкали швы льном и мхом, вставили окно, два других просто забили досками, а внутрь насыпали опилки, покрыли старым тесом крышу и стали там тайком, сначала по воскресеньям, а потом и в будние дни, собираться. Чем смогли, нарядили нутро избы, подклеть обили свежестругаными досками, а потолок и печь обмазали глиной. Потом и побелили. Получилось скромно и уютно, вроде как живет кто-то, на Божье заведение отремонтированный дом совсем не походил.

Приходящие на службу деды и бабки в нужное время собирались в сенях, потом проходили в горницу и сначала звучно отбивали поклоны и крестились на маленькие иконки, которые приносили с собой, а потом, закончив молебны, долго еще толковали о житье-бытье. А поговорить было о чем. Костерили председателя и его «банду», соседей, торговок, продовольственный магазин и затетеху Глашку, стоящую за прилавком в этом самом магазине, и только ближе к ночи споры стихали. Деды смолили цигарки возле входа и судачили о своем. Выпустив пар, бабки, прихватив дедов, расходились по домам.

Иконы и огарки свечей уносили с собой, потом образа стали оставлять в доме, соорудив для этого полки-божнички. Назначили местного сторожа — кривого от рождения Иннокентия — караулить помещение и охранять его от мальчишек и всякого рода любопытных и кляузников. В избе появились также толстые свечи, лампады, ладан. Бабы окутали образа вышитыми рушниками, а на пол кинули половики. Но не было главного — священнослужителя, который мог проводить всевозможные обряды и таинства! Вот этого-то где взять, откуда привезти, никто подсказать не мог, потому как, во-первых, боялись — если прознает ОГПУ, можно запросто угодить в каталажку, а во-вторых, поп-то ведь фигура как бы при Боге, от сырости они не заводятся. Те, которых увезли еще в двадцатых — тридцатых годах, уже вряд ли вернутся. Что делать?

Были предложения: выкрасть из города, там вроде, по слухам, храм оставили да при нем несколько служителей. Одним больше, одним меньше, никто и не заметит, а здесь он как воздух нужен, как керосин для лампы. И лучше всего — поп!

Решение принимали на воскресном сходе и порешили, что поп — фигура яркая, хватятся сразу, искать начнут. Утащить кого-нибудь саном поменьше, незаметнее, мож, и не хватятся.

Решено было немедля отправить в поход за Божьим человеком две подводы и при них четверых крепких мужиков. До города путь предстоял неблизкий, верст семьдесят пыльных дорог, множество проездных сел, да лихих людей немало на дорогах. Мужики запаслись топорами, у двоих после Гражданской остались обрезы с горсткой патронов в тряпице. Собрали им харчей на неделю: сала, сухарей, меду, моченой брусники, связку сушеных карасей — и, благословясь, отправили в путь. В сельсовете соврали, что мужики поехали-де на похороны родственника да подсобить там, подлатать и продать хозяйство, которое осталось после покойного. Отправили и стали ждать…

Мужики приехали довольно быстро — через пять дней. На одной телеге, и в ней — закутанный в мешковину, словно младенец, дьякон. Как потом выяснилось — иподиакон. Но это сути не меняло, верующие люди были готовы целовать руки и молиться на него, лишь бы это был человек Божий. Мужики были побитые и оборванные, зло и страшно сверкали глазищами и на вопросы не отвечали, отмахивались, мол, потом все расскажем.

За стаканом самогонки разговорились и поведали собратьям, что в дороге нарвались на бандитов. Те напали ночью, когда мужики отдыхали вокруг костра. Но Тереха, озорной парень, незадолго до этого отлучился до ветру, а когда, сидя в кустах, услышал шум да крики, моментально все понял. Чисто случайно он и до ветру пошел с обрезом, прям со спущенными портками выскочил на поляну, где тлел догорающий костер, почти в упор пальнул в незнакомую спину. Мужик охнул и плашмя завалился на Ерофея, которого до этого успел несколько раз огреть кистенем. Пока Тереха передергивал затвор, остальные бандиты дали деру, успел только выстрелить в темноту.

Оказалось, что малец убил одного и ранил другого из нападавших. Второго, с простреленной грудью, нашли по слабым стонам недалеко от лагеря, видно, дружки его бросили умирать. Раненый то впадал в беспамятство, то очухивался — в эти малые промежутки времени мужики и узнали, кто на них напал. Банда состояла из кулаков-переселенцев, которые дали деру еще пять лет назад. Преступники орудовали вдоль Томского, Барнаульского и Рубцовского трактов и звали себя бандой Русанова. Нападали на магазины, склады, продуктовые обозы, одинокие подводы и отличались крайней жестокостью — не оставляли в живых никого. Однажды они застрелили трех колхозниц, а вместе с ними и тринадцатилетнюю девочку. Ирменские раненого бандита без сожаления добили и вместе с другим жмуриком закопали в овраге в паре километров от ночлега.

Когда подвода только въехала во двор, когда мужики и бабы с любопытством размотали пыльную мешковину и увидели испуганное лицо священнослужителя с тощей козлиной бородкой, впалыми щеками и огненными глазами, от которого нестерпимо несло мочой, — испугались содеянного. Совершили грех — украли человека, да еще приближенного к Богу. А вдруг возьмет этот человек Божий да прямиком в ОГПУ? Тогда всех на каторгу, лес валить да снег по всей Сибири убирать, никого не пощадят! Вот что натворили!

Первой мыслью было — тут же прибить этого козлобородого, и концы в воду. Наведет еще, анчутка, на молельный дом, на кающихся в нем грешников, на детей их. Ой, что будет! Да всех скопом, не разбираясь, в кандалы да в Магадан. Этого жуткого слова не боялся разве только годовалый ребенок да свиньи в хлеву, у всех остальных название города вызывало просто панику. Особенно усердствовала пожилая и одинокая тетка Хавронья. Имея внешность Бабы-яги и мерзкий писклявый голос, она визжала резаным поросенком, крутясь вокруг телеги с иподьяконом.

Удавить его к чертовой матери, окаянного! — вопила она. — Он нас всех продаст, как Иуда! Он на Иуду-то и схож своей мерзкой бороденкой, а глазищами-то водит, словно жерновами ворочает!

Да обожди ты, старая карга, — отталкивал ее от испуганного монаха мужик по имени Илья, из той четверки, что и выкрала священнослужителя. — Дай человеку оклематься. Он добрый малый и ничего худого про нас не думает. Он всю дорогу просидел в телеге, как мышь, до ветру даже не ходил, все под себя делал. Мы ему твердили: подумаешь, оторвали от Божьего промысла, так ведь к другому приставить хотим. Факт! Так ведь? — Он нагнулся прямо к лицу диакона, сверля его своим лютым взглядом. Монах в судороге затряс своей козлиной бородкой.

Ну вот, видите, люди добрые. Схимник не против послужить нам верой и правдой в новом приходе!

На том и порешили. Насилу угомонили голосящих баб, отогнали настырных мужиков с вилами.

Иподиакона звали Харитоном, и он был совсем не против остаться в этом доме Божием, лишь бы его кормили да принесли кое-какую одежду, штаны, рубаху или подрясник. Мужики, погрозив ему перед носом своими могучими кулаками, напоминающими самые здоровые магазинные гирьки, сказали, что не дай бог, ежели чего. Под землей найдут, из ада выкрадут, срок отмотают и придут, а шкуру живьем спустят. Харитон хлопал своими огромными глазами на ходящие перед самым носом «гири» и свято верил в мужицкие угрозы, поэтому никуда бежать не собирался и даже втайне был рад, что его увезли из городской церкви. Теперь решить вопрос с пропитанием и жильем, а там как повезет — Сибирь большая...

Поселили диакона в молельной избе, в глухой подклети. Вроде все получалось по-божески. Притащили матрас, набитый соломой, подушку с цветастой наволочкой, старый, простреленный в нескольких местах зипун вместо одеяла. Оставили немного харчей — серого отрубного хлеба, с десяток отварных картофелин, пару головок лука да чугунок воды. В корчажке — горсть соли. Доброхоты прибавили к этим яствам пяток вареных яиц и кринку молока. Ешь, Божий человек, да нас слушайся. Мы люди добрые и тебе добра желаем. Если ты к нам по-хорошему, то и мы к тебе со всей душой. С такими словами захлопнули перед ним входную дверь и повесили на нее большущий амбарный замок.

Иподиакон прижился в Верх-Ирмени. Днем он облачался в мирскую одежу, что-то делал в «Божьем храме»: деревянной лопаткой конопатил швы между бревен, просеивал и подсыпал землю на крышу, утеплял волокнами льна окна и дверь. Короче, занимался по хозяйству. А вечером, нацепив на себя стихарь, перекинув через плечо орарь, скроенный на глаз и сшитый из холста бабами, он тут же преображался. С громадным железным крестом во все пузо и толстенной цепью, выкованной местным кузнецом, он натурально походил на священнослужителя. Образ дополняли поручи, которые он соорудил из портянок и которые лохмотьями свисали с рукавов. В таком виде он пел молебны, произносил наставления и проповеди. А прихожане, усердно отбивая поклоны и осеняя себя крестным знамением, рассчитывали на милость Спасителя. Так как у Харитона не было Октоиха — богослужебной книги, он приноровился читать молитвы по памяти, те, что учил еще подростком из молитвослова, но их было недостаточно для полноценного молебна, и он стал включать молитвы собственного сочинения. Так появилось полное молитвенное правило на каждый день от Харитона. Утром он читал «Царю Небесный», «Трисвятое», «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся». Вечером — «От сна восстав», «Помилуй мя, Боже», «Символ веры», «Святый ангеле». Если оставалось время, Харитон бубнил «Боже, очисти», «К тебе, Владыко», «Пресвятая Владычице». И под конец молебна призывал имя святого и просил прихожан покреститься за живых и усопших. При этом он помахивал самодельным кадилом, обходя престол, иконы и наполняя молитвенный дом фимиамом. Кадило, как и лампады, соорудил из консервных банок местный мастер-самоучка, который в рабочее время трудился на зернотоке. Он же снабжал ладаном, которым сам заправлял кадило, но на богослужения не ходил — то ли боялся власти, то ли уже отвык от молитвопений.

Иногда Харитону приходилось крестить детей — как правило, происходило это на сороковой день после рождения, чтобы на ребенка скорее снизошла благодать и тот обрел своего ангела-хранителя. С ловкостью окунал младенцев в купель, напевая при этом «Символ веры» своего сочинения, надевал на младенцев нательные крестики и собственноручно укутывал их в крыжму. В конце обряда давал всем целовать свой жестяной крест и причащал. Купель для крещения тайно заказали бондарю из соседней деревни Козихи. В Верх-Ирмени не было своего бочарника. Старого Гордея, руками которого были собраны почти все кадки и лоханки в Верх-Ирмени, за контрреволюционное вредительство арестовали чекисты еще осенью 1936 года. Вместе с ним в розвальнях увезли его расщеколду-жену, сгорбленную старуху-мать и двух взрослых детишек. Больше их никто не видел, а спросить, что с ними, все боялись. Поговаривали, что у Гордея во время обыска нашли какие-то деревянные заготовки, еще с Гражданской. Вроде белякам винтовки чинил да колеса тележные правил. А может, беглым дезертирам и конокрадам.

Прошли остатки лета и осень. Прихожане привыкли к самодельной церкви, своеобразному молельному дому, всячески его оберегали и лелеяли. И помалкивали. Стать прихожанином православного прихода было не так просто. Сначала община выбирала верующего сельчанина, который мог осенить себя знамением, где-то упомянуть имя Господне. Потом долго к нему приглядывались: велика ли вера его в Господа? А уж потом просили присоединиться к святому таинству, то есть к ним. И даже не давали выбора.

Кормили Харитона сносно — порой у него на столе появлялось мясо, добытое каким-нибудь охотником, сало и телячьи мослы. Сердобольные тетки украдкой совали ему самогонку, доброхоты приносили потрепанную одежонку, парусиновые боты, галоши. Бабы наполняли храм посудой и церковными принадлежностями, каждую неделю делали генеральную уборку помещения, скоблили ножами пол, мыли единственное окно и гнали мыться Харитона. Он, в свою очередь, мыться не любил, считая это грехопадением, и, когда бабы на него напирали, вытесняя его своими рыхлыми телами из избы, яростно отмахивался от них кадилом и во весь голос орал псалмы. Иногда грозное пение из баса переходило в визг, отчасти напоминающий визг зажатого дверью поросенка. Женщины отступали, боясь, что схимник своим визжанием привлечет внимание наушников, а те, в свою очередь, доложат милиционеру. А это конец. Не только Харитону, но и всему приходу. Но пока обходилось.

Иподиакон освоился в новой обители, приловчился к богослужениям и, поняв, что он тут самый главный, начал устанавливать свои порядки, объясняя все Божьей прихотью. Заметив однажды деда Устина, осенявшего себя крестным знамением левой рукой, тут же указал ему на богохульство и остановил вечерню. Бабки тупо уставились на «батюшку» и сначала не поняли, в чем дело, — у Устина правый рукав пиджака был заправлен в карман. В 1920 году Устин Бабич служил у товарища Буденного и в одном из конных сражений под Ростовом был ранен. Юркий вахмистр, отражая удары Устина, успел рубануть его шашкой по правой кисти так, что отрубил три пальца. Тот выронил шашку и завалился на левый бок. Белогвардеец поймал удачный момент и со всей дури приложился по уже раненной руке Бабича. Рука выше локтя, вместе с рукавом шинели, упала под копыта лошади, а следом — и сам Устин. С тех пор прошло много лет, и однорукий Устин полностью освоил левую руку, даже умудрялся самокрутки крутить. И крестился тоже левой рукой.

Харитон отсутствие руки заметил, но заострил внимание на том, что при совершении ритуала следует класть крест как все, а не зеркально, как это делал Устин. То есть левую руку необходимо, как и правую, поднести ко лбу, потом к животу, после к правому плечу, а затем — к левому. Устин начал выполнять указание Харитона, запутался в своих телодвижениях и, плюнув, вышел из избы. Бабы зашептались, а иподиакон продолжил священнодействие.

Когда после литургии бабки в очередной раз оставались в избе, чтобы посудачить и посплетничать, Харитон решительно стал гнать их из помещения. Объяснял это тем, что церковь не место для разборок и это считается грубым неуважением к святым. Мирские дела, напутствовал иподиакон, несомненно, должны обсуждаться с открытой душой, верой и благими намерениями. Но вне стен Божьего храма. Бабки поскрипели, пошмыгали носами, но повиновались. Ну а как же? Человек-то Божий!

Бабки перед молебном почти строем шли к центральной лампаде, чтобы зажечь свою свечку, а потом отходили к поликандилу — тазику с песком — и, крестясь, втыкали свечку. Харитон и здесь нашелся, доходчиво объяснив, что через свечу отдают поднесение Всевышнему, поэтому нет разницы, от чего ее поджигать — хоть от лучины в углу избы. Прихожане согласились с иподиаконом и еще более уверовали в Божьего человека.

Но случилась беда — в октябре, аккурат через пару дней после Покрова, в Козихе сгорела школа. Небольшой поселок находился в семи километрах от Верх-Ирмени, а если идти напрямки через поля и околки — с пяток километров будет. Школа не ахти какая большая, но почти новая — летом на старый сруб поставили несколько венцов, взгромоздили крышу, покрыли ее новым материалом — толем, внутри настелили полы, проконопатили стены, переложили и побелили большую печь. Из райцентра привезли длинные столы и лавки — вот школа и готова. Радости ребятишек не было предела — они готовы были дневать и ночевать в классах, лишь бы приобщиться к знаниям — письму, чтению, математике, географии. Именно эти предметы вел специально приехавший из города учитель Семен Петрович Говоров. Он же — директор школы.

Говоров был ярый атеист и в корне отрицал любую религию. Бога нет! Если он не может быть доказан научным методом, то о чем говорить?

В ночь, когда сгорела школа, участковому Осипу Боровому и оперуполномоченному ОГПУ, который незамедлительно прибыл из райцентра, донесли, что вечером возле школы терся какой-то человек в черном. Вроде не местный, худой и высокий. Худым и высоким в Козихе, почитай, был почти каждый первый крестьянин, но ни у одного из них не было мотива для поджога. А кому нужно было поджигать храм знаний? Правильно, только тем, чей храм важнее, — Божьей пастве! Но официальных церквей, монастырей, приходов и часовен в округе на сотни верст не наблюдалось.

Самое главное, что недалеко от пожарища был найден труп сельского полоумного — Севастьяна, который и зимой и летом ходил в ободранной шинели и буденовке. На вид ему можно было дать лет пятнадцать, на самом деле, со слов старожилов, уже перевалило за пятьдесят. Севастьян лежал в трех метрах от пепелища, лицом в снежной грязи, без явных признаков борьбы, но с ножевым ранением в груди. И с добродушной улыбкой на юродивом лице.

Опрашивая жителей Козихи, оперуполномоченный выяснил, что в Верх-Ирмени существует подпольный молебный дом, а при доме — служитель, который по приметам — худой и высокий. Выяснить, где находится притон врагов советской власти, было делом техники.

Уже в следующий вечер после поджога уполномоченный и участковый, а также пара крепких активистов из комсомольских вожаков — Артем Свиридов и Герасим Кошелев — нагрянули в «Божий храм». За свое нахальство и вечное попрошайничество Артемка Свирид прослыл в деревне шинорой и чужеядом. Гераська Кошелев был при нем прихвостнем и никуда без своего товарища не ходил. Девки за чрезмерное любопытство прозвали его глазопялкой. Но в глазах советской власти это были честные и активные комсомольцы — образец для всего села.

В сенях было темно, и участковый Осип Боровой зажег спичку, чтобы найти вход. Тусклое пламя выхватило из темноты низенькую, обитую фуфайками дверь, а возле нее на гвозде — одежду. Темное драповое пальто и бесформенную шапку. Опер схватил шапку и со словами: «А вот и доказательство» — быстро засунул ее себе за пазуху. Комсомольские подхалимы рванули дверь на себя и толпой ввалились в горницу.

Посреди освещенной десятками свеч горницы стоял Харитон и держал в руках жестяной крест. Он ждал, что к нему пожалуют гости, видимо, «сарафанное радио» сработало быстро, и нимало не удивился вошедшим. Иподиакон поднял крест, так что тот уперся в побеленный потолок, и страшным голосом начал читать молитву: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя, и под криле Его…» Закончить он не успел — мощным ударом кулака в ухо комсомолец Артем Свиридов уложил Харитона на пол.

Полегше, полегшче, — напутствовал его опер. — Нам побои ни к чему. Аккуратнее нужно, чтобы синяков не осталось.

И склонился над лежащим иподиаконом.

Да я слегонца его и задел, — оправдывался Свиридов. — А то ишь, развел тут молебны, раскурил, понимаешь, опиум для народа!

Ну-ка, подымите етого проходимца! — скомандовал оперуполномоченный. — Посмотрим, кто таков будет.

Пара крепких рук схватила Харитона и поставила на ноги, попутно сняла с него крест и фелонь. Голова Харитона болталась, как поплавок на воде, из рассеченного уха текла кровь. Через какое-то время он поднял голову и приоткрыл глаза.

Твое? — Опер достал из-за пазухи видавший виды малахай, который снял с гвоздя в сенцах. — Шапка твоя, говорю?

Моя, — безнадежно выдавил из себя Харитон, сосредоточив свой взгляд сначала на шапке, а потом и на опере.

Хорошо. Очень хорошо! Свидетели, — он кивнул комсомольцам, — запомните ответ подозреваемого, потом в протокол занесем. Он опознал свою шапку, которую нашли возле сгоревшей школы.

Харитон вздернул голову и взглянул в глаза оперу, а потом Осипу Боровому. Осип не выдержал взгляда иподиакона и отвернулся. Опер же сверлил Харитона немигающим взглядом и наслаждался триумфом.

А ну-ка, ребята, пошукайте здесь маненько, мож, еще какие доказательства найдем, — властно приказал опер. — А этого доходягу прислоните к стене, куда ж он денется. Я его пока допрашивать буду.

Свиридов с другом бросили Харитона и начали лихорадочно обыскивать горницу. На пол полетела немудреная утварь, вещи, иконы…

Эвона чо! — крикнул из угла обрадованный Свиридов. — Керосин тута.

Опер от неожиданной удачи даже повеселел. Свиридов вышел из потемок с эмалированным бидоном в руках, поднося его к лицу и нюхая.

Ну-ка, дай-ка мне-ка! — Опер от нетерпения выхватил жестяную бадейку из рук Артема, театрально поднес к лицу и повел носом. — Конечно, керосин! Вот и улика! Школу тоже керосином запаливали, она ж вспыхнула как спичка. Просто так хворостом сруб не запалить.

Это мне для ламп принесли, — подал голос Харитон, который стоял поодаль, прислонившись к стене и зажимая рукой кровоточащее ухо. — Вчера прихожане принесли лампы заправлять. Вот и осталось чуток.

Прихожане, говоришь? — взвизгнул опер. — Какие еще прихожане при советской власти? Ты что тут развел? Антисоветчиной занимаешься, цыганские притоны содержишь, школы поджигаешь, невинных людей убиваешь? Ты кто такой, Иуда?!

Ты и есть Иуда! — спокойно сказал Харитон. — Вы все здесь Иуды! Продались антихристу и творите бесчинства.

Да ты что говоришь? Ты понимаешь, на кого руку поднял, сука! — заорал опер и, расстегнув кобуру, достал наган. — Да я тебя за такие слова на месте шлепну! И буду сто раз прав!

Оружие в волосатой руке опера вороненой сталью отсвечивало в пламени свечей. Даже комсомольцы опешили от такого поворота событий. Револьвер медленно уперся иподиакону в живот. Большой палец опера взвел курок — в тишине словно треснул сухой валежник. Харитон закатил глаза и шепотом стал читать молитву, на его лбу выступили крупные капли пота. Наступила мертвая тишина — было слышно, как потрескивает воск в свечах. Все затаили дыхание, пламя свечей вытянулось и стало ярче. Но выстрела не последовало.

Опомнитесь, безумцы, прекратите свои кровавые расправы! — грозный голос иподиакона потряс нависшую тишину. Пламя свечей колыхнулось, и по его лицу побежали блики. Его обезумевший взгляд уперся в глаза опера. — То, что творите вы и советская власть, не только жестокое дело, это дело сатанинское, за которое подлежите вы огню геенскому в жизни будущей — загробной и страшному проклятию потомства в жизни настоящей — земной.

Никто не ожидал от такого хлипкого и почти сломленного служителя непонятного храма в глухой сибирской деревне услышать в адрес советской власти столь грозные речи. Но все вдруг поняли, что Харитон обречен. Сколько таких же иподиаконов увозили на подводах, и никто из них не возвращался обратно. А они школ не поджигали и юродивых не убивали за просто так. Но сгинули без следа.

Вязать этого гада! — почти шепотом выдавил из себя опер. — Я с ним без суда и следствия разберусь. И за поджог, и за убийство.

Оба комсомольца, стоявшие по бокам Харитона, заломили ему руки и связали его же хоругвями. А опер засунув оружие в кобуру, взял с пола бидон с керосином и с ухмылкой выплеснул его на иподиакона. Под ним тут же растеклась лужа с радужными разводами.

Вот так-то лучше будет! — словно змей, прошипел опер. — Собаке — собачья смерть! Скажем, что при задержании хотел спрятать керосин, да нечаянно его и разлил. А тут свечи кругом, открытый огонь. Вот он и вспыхнул, словно береста…

Что ты творишь? — подал несмелый голос стоявший сзади участковый Осип. — Ты что себе позволяешь? Это что еще за самосуд?

Но договорить не успел. Ударом тяжелого кулака здоровенный опер с разворота свалил его на пол, а потом наступил на грудь коленом и дохнул табачным перегаром в разбитое лицо участкового одну фразу:

С ним хочешь?

И спустя некоторое время добавил:

У тебя под боком расцвела антисоветская секта! Почему от тебя не было никаких сигналов? Или, может быть, ты способствовал этим гадам? Приедем в райцентр — разберемся с тобой! Тоже на Колыму поедешь!

Осип заерзал под коленом опера и промолчал. А тот медленно поднялся и, повернувшись к иподиакону, который не переставая шептал молитвы, пнул его в живот. Харитон согнулся и сделал пару шагов назад, сбив спиной клиросный аналой, на котором стояли свечи. Упавшие огарки охватили огнем часть пообтрепавшегося подрясника, пропитавшегося керосином, и одежда на Харитоне вспыхнула факелом. Убийцы отпрянули от яркого пламени ко входной двери, но не выбежали, а уставились на пылающего человека.

Охваченный огнем иподиакон не кричал, не молил о пощаде и не метался по избе, слепо ища спасения. Он стоял прямо в ярком столбе огня и только охваченные пламенем губы уже не шептали, а выплевывали изо рта слова молитвы. И даже сквозь треск горящего тела убийцы могли услышать: «…прости им, Отче, ибо не ведают они, что творят…»

100-летие «Сибирских огней»