Вы здесь

Все прощено

Рассказы
Файл: Иконка пакета 06_kosix_vp.zip (36.69 КБ)

Зубы

Свадьбу сыграли в кафе «Гармония». Закончилось дракой, травмпунктом и огромным счетом за разнесенный зал и битую посуду. Хорошо еще, до банкета успели съездить на центральную площадь и сделать несколько хороших снимков, запустить в небо голубей на Малых холмах и повесить амбарный крашеный замок с надписью «Вместе навсегда» на перила Харитоньевского моста — хоть какие-то светлые воспоминания...

Брачную ночь, вернее, брачное утро молодожены встречали на остановке «Полимермаш» с бутылками «Балтики № 9» в руках. Строго говоря, все было ужасно. За ночь они побывали в кабинете директора кафе, в машине его «крыши», городском травмпункте, круглосуточной аптеке и в отделении милиции. Денег не было даже на автобус. Лариса смотрела с невысказанной нежностью на невзрачный профиль супруга. Супруг же мутно и угрюмо глядел вдаль. Она вдруг мягко придвинулась к нему и, не размыкая губ, осторожно прикоснулась к уголку его узкого бесцветного рта. Эдик медленно перевел взгляд на жену с всклокоченной высокой прической, где-то обронившую свою фату вместе с венчиком из бумажных незабудок, и грубовато обхватил ее левой рукой за шею, прижался головой. Это была ласка, уже знала Лариса.

Эдика, будущего мужа (и первого мужчину), Лариса встретила довольно поздно, когда поступила на платное отделение в местный «кулек» и отучилась в нем два года на экономиста-менеджера. Был он, прямо скажем, не подарок. Ранний алкоголик, жил вместе с матерью и бабкой в убитой «двушке» на ТЭЦ, в двадцать два года не было у него ни среднего образования, ни работы — ошивался на центральном рынке, где в девяностых творился беспредел и анархия. Он там что-то мутил с радиотехникой и золотом — полуподпольно-полукриминально. Внешне был он безвидный и непримечательный, на такого замучаешься «ориентировку» составлять. Вот только улыбка была у него голливудская — это да. Ровненькие мелкие зубы такой кипенной неестественной белизны, что, бывало, спрашивали, свои ли. А в остальном: среднего роста, худощавый, некрепкий, пепельно-русые мягкие волосы, глубоко посаженные темно-серые глаза, широкий, слегка приплюснутый нос и тонкие бледные губы. Но, как часто бывает в таких случаях, Ларисе было чем хуже, тем лучше. Вместо придуманной и старательно изображаемой стервы оказалась она беззаветно преданной и жертвенной мазохисткой. Тут уже подключилась и «программа спасения», и долгая невостребованность по женской части, и — как по заказу — властность и эгоцентричность самого Эдика.

Еще до свадьбы распускал он руки: несерьезно, вполсилы толкался и лягался, однажды даже влепил пощечину, когда взревновал. Протрезвев, понятное дело, каялся, обещал, искупал. Лариса глядела на это сквозь пальцы: в ее семье тоже все было непросто и небезбурно, да и любила она его и думала, что ее любят. Надеялась, что угомонится, перебесится, убедится, что причин воевать нет: его она, от пяток до кончиков волос.

Началась полосатая, черно-белая их жизнь, но что-то плохие периоды затягивались, а светлые наступали все реже, становились все короче, незаметнее... Лариса уже не только освоила и прилежно исполняла свои семейные обязанности, но и поднаторела в искусстве грима, а муж все не успокаивался, все не смирел.

Свекровь и бабка в конфликты не вмешивались, однако молчаливо принимали сторону сына и внука: невестка казалась им не по уму своенравной и независимой. Бабка как-то хмуро ей посоветовала: «Ты, главное, не дерзи: стерпится — слюбится». Свекровь все больше многозначительно кхекала и поджимала губы. Стала тогда и Лариса взбрыкивать время от времени, вспоминая отрочество и юность, полные боевых подвигов: могла и его приложить как следует, и кинуть чем под руку попадется. Эдик от этого только свирепел и бил уже в полную силу, без скидки на слабость пола. Часто, избив ее нещадно и жестоко, запирал он Ларису голую в туалете (чтобы подумала над своим поведением). Бабка, когда тот уходил, все-таки жалела и выпускала ее.

Лариса отрыдала, отвыла, отубивалась всласть и готова была бежать от мужа куда глаза глядят, да не тут-то было. Эдик пил втемную, стал патологически мнителен и опаслив. В каких только намерениях и грехах он Ларису теперь не подозревал — боялся, что она пожалуется на него кому или заявление в милицию напишет. Он собрал всю ее одежду и обувь и запер в кладовке, отобрал ключи и телефон. Теперь Лариса целыми днями слонялась в трусах и майке по дому и ждала мужа.

Дело кончилось неожиданно и в то же время закономерно. Эдик на этот раз так двинул ее по лицу, что у Ларисы от острой боли отнялся язык и потемнело в глазах, а рот заполнила обильная вязкая влага. Она что было мочи оттолкнула мужа и вырвалась на свободу — на лестничную площадку. Босиком, в одной майке, едва прикрывавшей трусы, она выскочила из подъезда, добежала до остановки и, пытаясь в неположенном месте перебежать дорогу, упала без сознания на асфальт. Дальше была «скорая», кровавые повязки и тампоны, больница, операция, специальная трубка для дыхания, металлические спицы, шины, от которых на всю жизнь останутся у Ларисы ржавые следы на зубах. Перелом нижней челюсти — таков был итог ее первого и, возможно, единственного брака.

Когда наконец прошла боль, срослись кости, сняли шины, Лариса уже все решила, все продумала. Она знала, к кому и зачем ей идти.

Утра Ларисы были теперь, может, и мудренее, но и несравнимо тяжелее вечеров. Пробуждение приходило к ней резко и пронзительно, как удар в пожарную рынду. Мгновенно проникала в нее реальность, облепляли, как комарье, воспоминания, ощущения и боль — уже внутренняя, саднящая, растравляющая...

Старший брат ее работал в милиции водителем службы наряда. Собственно, он сам предложил свою помощь, когда узнал, кто это сделал с его сестрой.

Я хочу, чтобы ему выбили все зубы. Все, слышишь?! Или хотя бы половину.

Я их там считать, что ли, буду?.. А если скопытится?

Значит, судьба такая злая. Значит, заслужил.

...Ларису оставили наблюдать в машине вместе с необстрелянным рядовым Шевцовым. Она жадно вглядывалась в лицо пока еще не бывшего мужа. Он, окруженный тремя ментами, вдумчиво и неторопливо проверявшими его паспорт, сразу сник, ссутулился, стал нервно оглядываться и переминаться, поминутно сплевывал.

Чует, мразь, к чему дело идет, — тихо процедила Лариса и тут же почти прошипела: — Вот тварь. Чтоб ты сдох, сука.

Круг ментов вдруг резко сузился, один умело скрутил Эдику руки за спиной, другой схватил за волосы, потянул голову вверх — так, что у Эдика задрался подбородок. Кто-то из них громко, даже Ларисе было слышно, спросил:

Я не понял, тебе зубы жмут?!

Она не могла оторвать глаз от лица Эдика, родного и ненавистного. Она ясно увидела, как задрожали его невыразительные губы, жалобно взлетели домиком брови, забегали панически глаза, заходили ходуном ноги.

Ничтожество... Гаденыш... — По щекам Ларисы текли слезы. — Что ты наделал, сукин сын...

Она вдруг сильно толкнула рядового Шевцова в грудь:

Эй ты, иди скажи, пусть не трогают его! Иди скорей, дебил! Скажи, я не хочу... Передумала! Пусть не трогают его, слышишь?! Ну иди же, придурок!

Эдик так и остался, трясущийся и беспомощный, сидеть на земле, покуда милицейский «уазик» не скрылся из виду. Лариса заплаканными глазами неотрывно смотрела через заднее стекло на этого напуганного, жалкого человека и до странности ничего не чувствовала к нему.

 

Холи

Деревня Хворики, засевшая между сосновым бором и темной, диковатой рекой, если чем и славилась в то лихолетье, так это поголовным пьянством, высокой смертностью да разграблением и поджогом дач завода «Металлист», символически отмежеванных от деревни железнодорожными путями.

Редкий день Сиська (Мишка Сиськин, то есть, пардон, Светлов: после армии он поменял фамилию, но в Хвориках его все равно звали Сиськой) не стоял, качаясь, против электрического столба на перекрестке порядков Самодуровки и Голодранки и не муштровал его: «Равнение на знамя!», «Кру-хгом!», «В одну шеренгу стано-вись!», «Разой-дись!»

Саламаха, молодая вдова с двумя детьми, напившись до чертиков, хватала мужнино ружье и терроризировала соседей. Тут припоминалось все: и оборванный крыжовник, ветки которого проросли сквозь соседский забор, и куры, поклевавшие помидоры в позапрошлом году, и отказы в ассигновании очередной чарки, и сплетни (а для сплетен Саламаха была предмет завидный: мужчин она любила всех возрастов, национальностей и политических убеждений). Дважды она стреляла, продырявила соседям стенку сортира и ранила дворового пса. Конечно, вызывали милицию, которая приезжала хорошо, если на следующий день. Дело кончалось перепалкой и пустыми угрозами — так потихоньку и к этому безобразию привыкли.

Старики не отставали: у них и поводов было больше, и вариантов меньше. Однажды бабка Руфина, употребив пол-литра самогона, ушла в поля на той стороне реки. Там играли мальчишки-дачники в футбол. Бабка Руфина — в трех рваных юбках, сползших и опавших на калоши трикотажных чулках, в зипуне времен Первой мировой — молча встала в пустующие ворота, обозначенные ольхой и гнилым пеньком, отбила прилетевший мяч головой, икнула и побрела дальше, напевая Аллегрову.

С дач уносили все, что могли, включая вымокший сухой спирт и заплесневелый шифер: пить надо было каждый день, а продать тогда можно было абсолютно все, так как в магазинах не было абсолютно ничего. Работы в деревне не стало (совхоз разогнали, ферму пустили под нож), школу закрыли, на деревянном магазине повис пудовый замок, и были забиты окна. Выныривать из запоя в реализм действительной жизни стало страшно и тошно: ощущение погорельца, который потерял в огне дом, имущество, семью и вообще все свое прошлое, заставляло вновь и вновь утолять боль и глушить растущее опустошение, предчувствие близкого конца (персонального и всеобщего) эликсиром забвения, производство которого наладили бабка Руфина и инвалид Жук, способный гнать самогон практически изо всего, что было под рукой.

Был в деревне и свой дурачок, по кличке Святой. И впрямь странный парень. Звали его Юрой, был он городской, родился и вырос в районном центре. А вернувшись из армии, оставил в двухкомнатной квартире стареющих родителей и купил в Хвориках заброшенный участок с покосившимся сенником, хозяин которого, как поговаривали, был в бегах чуть не со смерти Сталина. Святой поправил сарай, обнес его тесом, законопатил щели мхом и утеплил сухим навозом. Постепенно обзавелся и собственным хозяйством: купил коз, цыплят и лошадь, огородил участок и начать пахать, сеять, жать, доить и рыбу ловить.

Местные с ним сойтись так и не смогли: был он молчун и скандалист одновременно. На приветствия и вопросы многозначительно сопел да шел себе мимо. А когда что не по нему, то поднимал такой хай, что сбегались с окрестных улиц. А не по нему бывало часто: когда на машинах и тракторах по лугам ездили, когда громко пели или включали радиолу на всю катушку, когда в овраг мусор сбрасывали (а он ходил через сей овраг на рыбалку и коз пасти), когда пьяные под его забором валялись...

Святой не пил и не курил, без дела не сидел — ломал хребтину до седьмого пота. Сарай подновил и расширил со временем (евроремонт делаить, недобро посмеивались односельчане). На огороде перло у него все и колосилось как на дрожжах — вся деревня ахала. Да и вообще, на фоне покатившейся в тартарары страны, всеобщего уныния и нищеты, убогости и разрухи, что в городе, что в деревне, Святой как марсианин вышагивал по планете: крепкий, бодрый, с расправленными плечами, пружинистой, энергичной походкой, кепка набекрень, нос кверху, на плече то лопата, то коса, то сачок с удочкой. Действительно, не идиот ли? И прозвище прилипло, конечно, не с добра: с издевкой его так называли — больно правильный.

В начале лета к Куприяновой, почти лежачей уже старухе, что доживала век одна в огромном доме, опустевшем без покойного мужа и разлетевшихся кто куда четверых детей, приехала внучка. Внучка была штучка не простая, не городская, не столичная, а настоящая американская. Мать привезла ее, чтобы она язык подучила, ну и историческую родину с бабкой наконец увидала.

Холи было одиннадцать лет, в деревне ее сразу окрестили Галей, любили поговорить с ней об Америке, разглядывали ее, как чучело, иногда даже трогали одежду, пытаясь распознать материал (у нас такого, небось, не производют). Галя улыбалась, стеснялась и краснела. По-русски говорила и понимала она плохо. Мать ее, младшая в семье, простая официантка, вышла замуж сначала за финского моряка, потом за американского. Долгое время не могла приехать на родину, а после перестройки, когда все шлагбаумы упразднили, решила наверстать упущенное: сначала приехала сама проведать больную мать, а потом прихватила и дочку.

Когда Святой впервые увидал Галю, то чуть шею не свернул — так гласит легенда, поведанная бабкой Руфиной. «Встал, — говорит, — как вкопанный, морду перекосило, аж вздыбился весь. А на что там смотреть, леший его знает: плоская как доска, на лицо обыкновенная, конопатая, волосы соломой, бровей нет — чувырла малолетняя, одно слово». Стали и другие примечать что-то неладное. Как пройдет мимо Галя, так Святой бледнеет и робеет, вслед ей глядит томно, как сибирский кот, глаза с паволокой. Дурачок, а туда же. Саламаха сразу сказала, что у них, у дебилов, с этим делом всегда так: они до баб голодные, как урки, и наглые, а этот, видать, и вовсе махровый извращенец, и за детьми теперь надо в оба глядеть. Предлагала даже коллективное заявление на него в милицию написать: не приведи Господь, натворит чего.

Гале же про Святого сказали, что он десантником служил и у него однажды парашют не раскрылся, с тех пор дурак дураком. Галя в эту историю совершенно искренне поверила, жалела его и все хотела спросить про парашют, пытаясь отыскать на теле Святого следы неудачного падения, но тщетно: Святой был цел, здоров, подтянут и недуга своего решительно не проявлял.

Настал, однако, день, когда Святой увидел Галю одну, в поле, вдали от зорких глаз и трезвонящих ртов. Галя беззаботно шла по тропке, обрывая руками вихорки лисьих хвостов и полевицы.

Девочка... — негромко и ласково позвал Святой.

Галя повернула голову и, увидев его, улыбнулась как солнце — во весь рот.

Как тебя зовут, девочка?

Холи, — ответила Галя и несмело сделала к нему пару шагов.

Она смотрела радостно и внимательно, прикрыв рукою глаза от яркого света.

Галя, значит, — понял Святой. — Ты куропаток видела?

Что такой? — Галя рассмеялась. — Кур? У нас есть кур, много.

Не, не куры — куропатки. Сейчас жарко — они на дневку в лес уходят, я все их потайные места знаю... Хочешь покажу?

Хочешь, — не раздумывая согласилась та.

Святой обрадовался, заломил кепку на затылок и резво двинулся вперед.

Тут, если перелеском пройти, недалеко. Они там целым выводком прохлаждаются.

Галя поспешила за ним, стараясь не отставать.

Они шли какое-то время полем, потом углубились в лес, изрешеченный солнечными лучами. Святой рвал по дороге малину и ежевику и ссыпал урожай в Галины ладошки. Наконец показалась опушка, заросшая кустарником и мелколесьем, рядом с которой, прячась в елях, стоял небольшой шалаш. Святой прижал палец к губам и поманил Галю за собой. Внутри он сел по-турецки и указал щель, открывавшую обзор на взлесок, объяснил, что надо подождать. В шалаше был расстелен старый замусоленный пиджак, валялся коробок спичек и потрепанная книжка в мягкой обложке.

Галя взяла ее в руки, полистала, понюхала:

Что такой?

А-а... — Святой осторожно, будто боясь поранить ее своими шершавыми, как наждак, руками, забрал у нее книгу, раскрыл посередине и уставился в страницу. — Это... — Он повернул книгу и прочел с обложки: — Че-хов. Это Чехов.

Че-кофф? Айв хёрд самфин...

Это хорошая книга. Хорошая, понимаешь?

Хорошо, понимаешь! — Галя снова просияла американской улыбкой.

Я ее читаю иногда. Вот в любом месте. — Святой наугад открыл книгу и шепотом начал медленно читать по слогам: — «На-дру-гой-день, в чет-верг, я-про-сы-па-юсь с ду-шой-яс-ной-и-чис-той, как-хо-ро-ший-ве-сен-ний-день». Как весенний день... «В цер-ковь-я-и-ду-ве-се-ло, сме-ло, чув-ству-я, что-я-при-час-тник, что-на-мне-рос-кош-на-я-и-до-ро-га-я-ру-ба-ха, сши-та-я-из-шел-ко-во-го-плать-я, ос-тав-ше-го-ся-пос-ле-ба-буш-ки». Рубашку из платья сшили. Шелковое платье. Шелк, материя такая, гладкая. На ощупь как плащевка, только понежнее, наверно. «В цер-кви-все-ды-шит-ра-дос-тью, счас-тьем-и-вес-ной; ли-ца-Бо-го-ро-ди-цы-и-И-о-ан-на-Бо-го-сло-ва-не-так-пе-чаль-ны, как-вче-ра, ли-ца-при-час-тни-ков-о-за-ре-ны-на-деж-дой, и, ка-жет-ся, все-прош-ло-е-пре-да-но-заб-ве-ни-ю, все-про-ще-но».

Святой замолчал, пробегая глазами только что прочитанное, нахмурив мучительно лоб и пожевывая губами.

А ты знаешь, кто такая Богородица?

Галя скорчила уморительную гримаску, несколько раз подняла свои острые плечики и отрицательно покачала головой.

Вот и я не знаю, — вздохнул Святой. — Не так печальны... Прощено.

Он снова уставился своими ярко-синими глазами на этот раз поверх Галиной головы, в просветы хвороста и веток. Порезанный луч вдруг так странно осветил его профиль, что Галю будто обдали колючие морозные снежинки. Она смотрела в его загорелое небритое лицо, которое было совсем близко, и не могла оторваться: высокий лоб с длинной наметившейся морщиной посередине, темные с проседью брови, сосредоточенные глаза, нос с чуть вспархивающими от дыхания ноздрями, тонкий длинный желобок над коричневатыми, четко очерченными губами, треугольный подбородок... Волосы у Святого выбивались из-под заломленной кепки — слегка вьющиеся и тоже темные с проседью.

«Какой красивый старик!» — подумала девочка и зарделась.

А ты что зовут? — спохватилась она, пытаясь прогнать свой внезапный восторг и краску с лица.

Юра, — очнулся Святой. — Юра Попов.

Ю-у-у-ра-а, — почти пропела Галя и, осмелев, отважно спросила: — Какой лет?

Сколько?.. А вот надо в паспорте посмотреть, — рассудительно заметил Святой и прислушался к шороху. — Смотри!

Святой и Галя приникли к смотровой щели, так что их дыхание перемешалось и Галя краем глаза видела подрагивающие его ноздри и полураскрытые губы.

Сначала послышался шум крыльев, затем раздались негромкие свиристящие звуки, сливающиеся с ним. Две пестрые куропатки с желто-белыми брюшками, планируя, опустились на опушку. Вслед за ними молча пролетела еще одна, покрупнее, и приземлилась чуть поодаль в бурьяне. Вдруг тут и там показались рыжеватые головки других птиц, ловко снующих в густой траве и зарослях кустарника или низко перелетающих с места на место. Они копались и что-то клевали в траве, издавая при этом звуки, похожие на кудахтанье домашних кур.

Галя уткнулась носом в плечо Святого и затаила дыхание, чтобы ненароком не спугнуть стаю. Как зачарованная следила она за дикими птицами и пыталась их сосчитать — получалось около двух десятков.

Соу найс... Очен красивай... — прошептала Галя.

Они здесь прячутся, отдыхают. У нас их много бьют... — откликнулся Святой. И, помолчав, добавил: — Не люблю охотников.

Обратной дорогой они почти не разговаривали. Галя торопливо, боясь отстать, семенила за Святым, целеустремленно шагавшим в сторону деревни. Путь лежал мимо его дома на окраине, и он жестами позвал девочку к себе, в сарай с «евроремонтом».

Галя, не скрывая любопытства, прошмыгнула за ним в низкую дверь и оказалась в полутемном, пованивающем, со спертым от летней духоты воздухом, жилище. Она замерла на пороге и зажмурилась: такого она еще не видела. Посреди помещения на листе железа стояла небольшая чугунная печка с трубой, уходящей под крышу. По дощатому, уже трудно различимому темно-серому полу было разбросано сено, зерно, навоз и какой-то мусор. По-хозяйски неспешно дефилировали куры. Сбоку за небольшой перегородкой обиженно мекали две голодные козы. В дальнем углу с земляным полом стоя спала лошадь.

У единственного маленького окошка поместилась односпальная железная кровать с панцирной сеткой, на которой валялась какая-то старая одежда и скомканное грязно-голубое покрывало. Над кроватью висела картонная выцветшая иконка и несколько пожелтевших газетных вырезок с фото.

Сейчас паспорт найду, — сказал Святой и залез с головой под койку, вытащил оттуда допотопный фанерный чемодан, открыл его и стал в нем копаться.

Галя тем временем рассматривала икону и газетные вырезки.

Дата рождения — 12 апреля 1963 года. Шестьдесят третьего года... Сейчас у нас девяносто второй идет, вот и считай... Двадцать девять лет, что ль, мне? Ага, двадцать девять. Слышишь? Двадцать девять лет мне.

Какой? — переспросила Галя.

Он показал на пальцах сначала два, потом девять.

Нет старый! — обрадовалась девочка.

Святой как-то грустно взглянул на нее, внезапно помрачнел, бросил паспорт в чемодан и задвинул его ногой обратно под койку.

А знаешь, кто это? — Он ткнул пальцем в газетное фото лысого мужчины с продолговатым родимым пятном на голове.

Ай ноу хим, — кивнула Галя. — Это Горбатчофф.

Вот и я когда-то знал... А эту знаешь?

С фотографии смотрела девочка Галиных примерно лет, с двумя длинными хвостиками, в пилотке и белой рубашке с коротким рукавом.

Нет. Не знаешь. Что?

Не помню, — снова вздохнул Святой. — Да там написано, погоди. Я много раз читал... — Он двумя руками бережно снял с гвоздя заметку и прочел опять по складам: — «Са-ман-та-Смит, а-ме-ри-кан-ска-я-школь-ни-ца, го-лубь-ми-ра... с от-цом воз-вра-ща-лась-из-Ан-гли-и... Ма-лень-кий-двух-мо-тор-ный-са-мо-лет в ус-ло-ви-ях-пло-хой-ви-ди-мос-ти-про-мах-нул-ся-ми-мо-по-са-доч-ной-по-ло-сы-и-раз-бил-ся». Видишь, школьница, как ты. Погибла. И отец с ней.

Галя вопросительно смотрела на своего нового знакомого:

Плохой или хороший?

Саманта Смит. Знаешь? Америка.

Нет, не знаешь. Много Смит.

Святой осторожно нацепил заметку обратно на гвоздь и глянул в окошко:

Темнеет. Скотину надо бы покормить. А ты костер видела? Огонь. Дрова.

Дрова! — весело повторила Галя и заулыбалась.

Не видела? У, цивилизация. — Он взял ее за руки и, улыбаясь чему-то своему, слегка потряс их: — Слушай, человек дорогой, мне по хозяйству кой-чего надо. Приходи немного погодя к реке, там, где мостки. Рыбаки где. Рыбу ловят. Рыбу, понимаешь?

Река, — поняла Галя. — Рыба ловить.

...Солнце уже уходило за горизонт, когда девочка бегала вдоль берега речки и искала Святого. Он сидел на корточках и раздувал аккуратно и толково сложенный костер. Увидев ее, кивнул на брошенную для нее телогрейку и продолжил громко, с присвистом, процесс выкуривания из недр дровяного домика огня. Огонь наконец занялся, и Святой важно передал Гале заточенную палочку с насаженным на нее куском черного хлеба. Они сидели у костра до темноты, поджаривая хлеб и слушая трели полевых сверчков.

Я осень люблю, — вдруг мечтательно вспомнил Святой, — самое начало. Когда зеленя уже взошли. Смотришь, кругом лес — желтый, красный, а поля — зеленые, самый сок. Это все умирает, гниет, а они только народились и зиму переживут. Радостно на душе. Красиво. А я и купаюсь еще осенью. Я купаться в мае начинаю — и до конца сентября. В сентябре лучше всего: дачников нет, а местные и летом не купаются. Вода, знаешь, ледяная. Мошки. Тихо.

Ай лав зэ оушн, — встряла Галя. — Ин уинтертайм. Нет река, много вода.

Воды много? Озеро? Море?

О, море! — подхватила она. — Я жить море.

Никогда не видел.

Вэйвз. — Галя погладила рукой воздух и зашипела как прибой.

Волны? А акулу видела?

Акул? Что такой?

Он ощерился и полязгал зубами.

Рыба большая, хищник, людей жрет только так.

А, шаркс! Есть! Акул!

Ты поосторожнее там, — забеспокоился Святой и подкинул дров, пока Галя запихивала в рот подгоревший кусок хлеба.

...Через несколько дней Галю увозили домой, в Америку. Перед отъездом она зашла к Святому попрощаться. Он был хмур, неразговорчив. Снова достал свой чемоданчик и, порывшись в нем, выудил оттуда маленькую синюю пиалу.

Держи. Будешь чай пить. Вот так. — Он показал, как правильно держать чашку.

Я приехал опять, — пообещала Галя.

Приезжай, на рыбалку пойдем, — попытался Святой удержать беззаботный тон. Повертел пиалу в руках и не выдержал: — Эту пиалу я сестренке купил. Когда в армию уходил, ей двенадцать было. А вернулся на похороны. У нее там в школе... Невзлюбили ее. Обижали, били. Кличку придумали — Швабра... Представляешь? Она тихая, послушная была. Училась плохо. Да я сам еле на тройки закончил. Способностей у нас нет. Она мне писала... Но как я приеду? Служил в Казахстане. И главное, родители знали, она жаловалась им. У меня с памятью-то после этого... Все забываю. Башка как решето. А это возьми, возьми, — он настойчиво протянул ей пиалу, — будешь вспоминать... Куропаток... и так просто.

Девочка не поняла, что говорил Святой, только почувствовала, как в сердце распускается горячий и душный цветок. Она прижала к груди подарок, посмотрела еще раз в его синющие глаза и, сдерживая подступившие слезы, поспешила домой.

...В том же году, глубокой осенью, старуха Куприянова померла. На похороны съехались дети, решившие как можно скорее продать дом и участок. Галя так и не вернулась в Хворики и больше никогда не видела Святого. Но он часто снился ей то в поле, то у реки, то в небе с парашютом.

А Святой снов не запоминал.

100-летие «Сибирских огней»