Вы здесь

Ярослав Смеляков: «Чугунный голос, нежный голос мой»

Станислав МИНАКОВ


ЯРОСЛАВ СМЕЛЯКОВ: «ЧУГУННЫЙ ГОЛОС, НЕЖНЫЙ ГОЛОС МОЙ»
27 ноября 2012 г. история отмерила четыре десятилетия со дня кончины уроженца волынского Луцка, русского поэта Ярослава Смелякова. 2013 год — дата покруглей, 100-летие со дня рождения!
Ему, в самом деле, повезло больше, чем его друзьям-поэтам Павлу Васильеву и Борису Корнилову; где похоронены они — не знает никто. Васильев был расстрелян в 1937 г., Корнилов умер в лагере под Нарымом в 1938 г. Срок они получали втроем, «три мальчика, три козыря бубновых, три витязя российского стиха», но лишь один из этой троицы, Ярослав Смеляков, хоть и трижды отсидевший, продержался до 1972 г.
Корнилов подарил Смелякову свою книгу с надписью «Ярослав! Какие мы все-таки славяне!» На что тот через четыре десятилетия ответил характерно: «Советские славяне».
Нью-йоркский харьковец Юрий Милославский, впечатлившийся смеляковскими железными катренами, должно быть, еще на литстудии у Бориса Чичибабина, поделился с нами (его очерк готовится к 100-летию Смелякова): «На нем особенным образом проявилась вся условность количественного измерения культурного времени. Ярослав Васильевич умер, не добрав месяца до шестого десятка. А представлялся этаким грозно-чудаковатым пьющим старцем-мудрецом, — даже тем, кому он годился всего-то в старшие братья, этак с разницей в возрасте лет на десять-пятнадцать. О нем писали стихи, о нем рассказывали уважительно-смешные анекдоты. У Ф. Чуева в одной из ранних книг, к примеру, находим следующее: “Я приехал в Москву, я пошел к Смелякову. Он сидел в кабинете в осеннем пальто. Он стихи перечитывал, как участковый, и свирепо милел, если нравилось что”. Все это весьма показательно. Смелякову — поэту и понимателю поэзии — знали цену и те, кто его любил, и те, кто буквально ненавидел. Таковых встречал лично».
Вот другое суждение. «Эпоха родила нескольких замечательных поэтов: Заболоцкого, Твардовского, Мартынова, Слуцкого, Павла Васильева, — говорит Станислав Куняев в статье “Терновый венец” (1997). — Но Ярослав Смеляков отличался от них всех какой-то особой, совершенно истовой, почти религиозной верой в правоту возникающей на глазах новой жизни. Его поэтический пафос был по своей природе и цельности родственен пафосу древнегреческих поэтов, заложивших основы героического и трагического ощущения человеческой истории, с ее дохристианскими понятиями рока, личной судьбы и античного хора».

* * *
Известно, что Василий, отец Ярослава, был весовщиком на железнодорожной станции, мать — домохозяйкой. О той жизни у Смелякова читаем:
Я родился в уездном городке
и до сих пор с любовью вспоминаю
убогий домик, выстроенный с краю
проулка, выходившего к реке.
Мне голос детства памятен и слышен.
Хранятся смутно в памяти моей
гуденье липы и цветенье вишен,
торговцев крик и ржанье лошадей.
Первая мировая война перечеркнула прежнюю жизнь семьи и Отечества. Из прифронтового волынского Луцка семья уехала в Воронеж, на родину матери, где Ярослав пошел в начальную школу. Потом, по кончине супруга, Ольга Васильевна Смелякова отправила одиннадцатилетнего Ярослава в семилетку в Москву, к его брату с сестрой, учившимся в университете.
Смеляков читал и чтил сызмальства Лермонтова, затем Есенина. Стихи начал писать лет с десяти. Приветивших его Эдуарда Багрицкого и Михаила Светлова счел своими учителями. Немудрено: это были кумиры тогдашней молодежи, мастера поэтического цеха новой страны — Советов.
Истопник, дворник, помощник снабженца. Чаще всего — безработный на бирже труда. Но все же получил путевку в полиграфическую фабрично-заводскую школу имени Ильича. Так что свою первую книгу «Работа и любовь» (1932) Смеляков, уже будучи, по-булгаковски говоря, «полиграф полиграфычем», набирал и верстал собственноручно.
И вообще, на удивленье: книги у него начали выходить одна за другой. Слышен сильный, талантливый звук в первом же опубликованном М. Светловым смеляковском стихотворении (журнал «Октябрь», 1931): «…И домна, накормленная рудой, по плану удваивает удой…»
Он не мог мыслить иначе, ведь так думали миллионы:
Стремительно катится лава.
Прорублена в проблеск клинка
Посмертная Блюхера слава
И мертвая жизнь Колчака.
Плоско? Одномерно? Все ведь теперь видится ровно наоборот? Нет? Смеляков (читай — весь СССР) прав? А кто и когда сможет посмотреть на тот наш ужас стереоскопично? Может, в этом и есть весь вопрос и русской смуты, похоже, не прекращавшейся за 400 лет ни на секунду, а лишь скрывавшейся, словно невидимый огонь в торфе.
Потом, в 1938-м, он мыслил с таким же молодым остервенением, и тоже согласно с большинством:
Будь же проклята ложь тухачевских,
                                             якиров,
Восьмерых уничтоженных нами имен.
Ох! Сегодня нам уже понятно, что Гражданская война продолжалась, но переместилась на уровень элит. Прозорливцам все было ясно — на духовном плане — уже тогда. «Погибшая Россия не спасется в вашей взаимогрызне от отчаянности», — так, кажется, писал в своих заметках к последнему слову на суде в 1922 г. священномученик Вениамин, Митрополит Петроградский и Гдовский, вскоре расстрелянный мерзавцами и помраченными.

* * *
В 1934 г. Смеляков был принят в Союз писателей СССР, тогда же и собравшийся на первый съезд. А 14 июня того же года сразу в четырех газетах — «Правде», «Известиях», «Литературной газете» и «Литературном Ленинграде» — прямо-таки залпом грянула публикация М. Горького «Литературные забавы», в которой цитируется письмо некоего «партийца»: «Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть молодежи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова все более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой, и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюбленности, и поведение Смелякова все менее и менее становится комсомольским. Прочтите новую книгу Смелякова. Это скажет вам больше (не забывайте, что я формулирую сейчас не только узнанное, но и почувствованное)».
Смеляков был арестован 22 декабря 1934 г. Следователь сказал ему на допросе: «Что же, ты надеялся, мы оставим тебя на свободе? Позабудем, какие слова о тебе и твоем друге Павле Васильеве сказаны в статье Горького? Не выйдет!». И — «за участие в контрреволюционной группе» поэт был приговорен к трем годам исправительно-трудовых лагерей.
Первая «отсидка» Смелякова оказалась не очень долгой. Он ударно работал в тюрьме бригадиром, был выпущен досрочно в начале 1937 г. и переведен воспитанником трудовой коммуны № 2 НКВД, располагавшейся на территории подмосковного Николо-Угрешского монастыря, закрытого безбожной властью в 1925 г., а основанного в 1380 г. Дмитрием Донским в честь победы над Мамаем. На том месте Святому Благоверному князю, ведшему рать к Куликову полю, явилась икона Николы Чудотворца, и князь сказал: «Сия вся угреша сердце мое» («Это всё согрело сердце моё»).
Опальный Смеляков стал в Угреше ответственным секретарем новой газеты «Дзержинец».
В 1930-х г. у Смелякова случился роман с Маргаритой Алигер, посещавшей литобъединение вместе с ним, С. Михалковым, Л. Ошаниным. Интересна история с кольцом, подаренным поэтессе Смеляковым (массивное серебряное — череп с двумя скрещенными костями). Ярослав сказал Маргарите, что пока она кольцо будет носить, с ним, Ярославом, ничего плохого не произойдет. По словам Лидии Либединской, которой Алигер рассказала эту историю уже после смерти Смелякова, каждый раз, когда кольцо снималось с руки и терялось, с Ярославом приключалась беда. В пересказе Е. Егоровой финал этой мистически-завораживающей истории звучит так: «Перед последним арестом Смелякова в 1951 г. кольцо надломилось и потом 20 лет пролежало в столе среди бумаг, но в день похорон поэта Маргарита нашла его целым, хотя сама в ремонт не сдавала…»
Перед войной молодой поэт написал цикл «Крымские стихи», публиковался в «Молодой гвардии», «Литгазете», «Красной нови»… В ноябре 1939 г. был призван в армию Ухтомским райвоенкоматом, уцелел в Финской «незнаменитой» войне, вернулся в Москву весной 1940 г. и был принят на работу в аппарат Союза писателей.
В 1941 г. Смелякова из резерва призвали в армию, зачислили рядовым во Вторую легкострелковую бригаду. Служил на Северном и Карельском фронтах. Ходили слухи о его гибели. Е. Долматовский написал трагическое стихотворение, посвященное его памяти. Лишь Алигер верила, что Смеляков жив: вернувшись из эвакуации зимой 1942 г., она неожиданно нашла дома кольцо, подаренное Смеляковым, которое куда-то задевалось в ее квартире перед отъездом в октябре 1941 г. А Смеляков — очень быстро попал со своей частью в окружение и финский плен, каторжно работал на хозяина, обращавшегося с узниками крайне жестоко.
«Я вовсе не был у рейхстага и по Берлину не ходил», — сокрушенно писал он. А смог еще и так: «И мертвых нетленные очи, победные очи солдат, как звезды сквозь облако ночи на нас, не мерцая, глядят…»
Этих мощных стихов Смелякова уже никто не отменит («Судья», 1942):
Упал на пашне у высотки
суровый мальчик из Москвы;
и тихо сдвинулась пилотка
с пробитой пулей головы.

Не глядя на беззвездный купол
и чуя веянье конца,
он пашню бережно ощупал
руками быстрыми слепца.

И, уходя в страну иную
от мест родных невдалеке,
он землю теплую, сырую
зажал в коснеющей руке.

Горсть отвоеванной России
он захотел на память взять,
и не сумели мы, живые,
те пальцы мертвые разжать.

Мы так его похоронили —
в его военной красоте —
в большой торжественной могиле
на взятой утром высоте.

И если правда будет время,
когда людей на Страшный суд
из всех земель, с грехами всеми,
трикратно трубы призовут, —

предстанет за столом судейским
не бог с туманной бородой,
а паренек красноармейский
пред потрясенною толпой,

держа в своей ладони правой,
помятой немцами в бою,
не символы небесной славы,
а землю русскую свою.
<…>
И будет самой высшей мерой,
какою мерить нас могли,
в ладони юношеской серой
та горсть тяжелая земли.
Наблюдение критика Л. Аннинского: «По возрасту и настрою Смеляков, конечно, должен был бы стать поэтом войны — не окопно-солдатской, какую донесли до нас поэты из поколения смертников, а войны, осмысленной стратегически и эпически, — какую описали дождавшиеся своего часа Твардовский и Симонов».
Кстати говоря, с «раскулаченным» братом Александра Твардовского Иваном Смеляков сидел.
А в победном 1945-м Смеляков написал каменные строки «Мое поколение»:
Я строил окопы и доты,
железо и камень тесал,
и сам я от этой работы
железным и каменным стал.
Я стал не большим, а огромным —
попробуй тягаться со мной!
Как Башни Терпения, домны
стоят за моею спиной.
<…>
Я стал не большим, а великим,
раздумье лежит на челе,
как утром небесные блики
на выпуклой голой земле.

* * *
Вторая «ходка» Смелякова в советское заключение была прямиком из финского плена, в 1944 г. Через два года вышел, но на Москву для него был наложен запрет. Пришлось работать в многотиражке на подмосковной угольной шахте. В Москву ездил украдкой, в ней не ночевал. Принято считать, что первые послевоенные годы провел в Электростали. Но Е. Егорова утверждает, что имеются свидетельства о прибытии его по этапу в Сталиногорск (ныне Новомосковск Тульской обл.).
Собрата вытащил из забвения К. Симонов, и в 1948 г. вышла книга Смелякова «Кремлевские ели», собравшая до- и послевоенные стихи. Это, однако, спровоцировало в печати острую критику, дескать, сочинитель лишь внешне оптимистичен, а по сути — «всегда о смерти».
Ну, а где две «ходки», там и три. В 1951 г. кто-то написал донос о застольной беседе, состоявшейся дома у Смелякова. Статья 58-я Уголовного кодекса: 25 лет лагерей. Так в судьбу поэта вошло Заполярье, отнявшее немало здоровья, что и сказалось на жизненном ресурсе. «В казенной шапке, лагерном бушлате, полученном в интинской стороне, без пуговиц, но с черною печатью, поставленной чекистом на спине», — таким был тогда Ярослав Смеляков, лагерный номер Л-222.
С женой Евдокией Васильевной, с которой прожил два года, Смеляков развелся еще в преддверии ареста, чтобы не подвергать опасности репрессий. Его 74-летняя мать, потрясенная посадками сына, скончалась в Москве в 1952 г.
Как не отметить — пронзительное с самого начала, с первых строф:
Вот опять ты мне вспомнилась, мама,
и глаза твои, полные слез,
и знакомая с детства панама
на венке поредевших волос.
<…>
Все стволы, что по русским стреляли,
все осколки чужих батарей
неизменно в тебя попадали,
застревали в одежде твоей…
<…>
Интересно, кто-нибудь спел эти строки? Или они и есть сама песня, не нуждающаяся в дополнительном мелическом оформлении? А ведь много у нас еще не спетых стихов!
В приполярной Инте зек Смеляков добывал доломит. Не переставая, как полагают, и как следует из его стихов, верить в советскую власть, считая «перегибы» частностями.
В 1952 г. в лагере он писал («Мы не рабы»):
Как же случилось, что я,
                                    запевала-поэт,
стал — погляди на меня —
                           бессловесным рабом?
Не в чужеземном пределе,
                                    а в отчем краю,
не на плантациях дальних,
                           а в нашей стране,
в грязной одежде раба на разводе стою,
номер раба у меня на согбенной спине.
Амнистия, без реабилитации, пришла в 1955 г. Спустя десятилетие он писал о влетевшей к нему в окно птичке, ставшей предвестницей освобождения. «Воробышек»:
До Двадцатого до съезда
жили мы по простоте —
безо всякого отъезда
в дальнем городе Инте.
Вроде — простонародный, частушечный хорей. Эдакое продолжение Тёркина. Без упоминания — как жили, почему именно там жили. Всё в подтексте. Блестящее исполнение. Великий звук. Л. Аннинский отмечает: «Вроде бы ложился путь Смелякову в лагерную поэзию… но он не стал и поэтом ГУЛага. Ни как Анна Баркова, вынесшая из зазеркалья поэтическую антивселенную, ни как Николай Заболоцкий, “Стариками” своими пронзивший в 1957 г. советскую лирику, ни как Анатолий Жигулин, привезший из Бутугычага “Полярные цветы”. Не стал “воробышек”, возвестивший Смелякову конец срока, таким же поэтическим символом эпохи Оттепели, как “бурундучок”, отпущенный на волю Жигулиным».

* * *
Одно из поразительнейших стихотворений Смелякова-сидельца — «Шинель».
Когда метет за окнами метель,
сияньем снега озаряя мир,
мне в камеру бросает конвоир
солдатскую ушанку и шинель.
<…>
Но я ее хватаю на лету,
в глазах моих от радости темно.
Еще хранит казенное сукно
недавнюю людскую теплоту.

Безвестный узник, сын моей земли,
как дух сомненья ты вошел сюда,
и мысли заключенные прожгли
прокладку шапки этой навсегда.
<…>
Вдвоем мы не боимся ничего,
вдвоем мы сможем мир завоевать,
и если будут вешать одного,
другой придет его поцеловать.
Ого! Это уж точно не стихи атеиста, а уже того человека, который в стихотворении «Анна Ахматова» говорит о прощании с ней:
Не позабылося покуда
и, надо думать, навсегда,
как мы встречали Вас оттуда
и провожали Вас туда.
<…>
И все стояли виновато
и непривычно вдоль икон —
без полномочий делегаты
от старых питерских сторон.

По завещанью, как по визе,
гудя на весь лампадный зал,
сам протодьякон в светлой ризе
Вам отпущенье возглашал.
К смеляковским вершинам я отнес бы и «Слепца»:
<…>
Зияют смутные глазницы
лица военного того.
Как лунной ночью у волчицы,
туда, где лампочка теснится,
лицо протянуто его.
<…>
Идет слепец с лицом радара,
беззвучно, так же как живет,
как будто нового удара
из темноты все время ждет.
Лишь изредка, неохотно, по настойчивым просьбам близких Смеляков рассказывал о годах в плену и в советских лагерях, признавался, что его очень беспокоила разлука с матерью, ее страдания и лишения. «А что до меня самого, то это все ерунда, были бы чернила да то, что этими чернилами можно писать, ведь моим истинным увлечением всегда были и будут одни стихи, и хорошее стихотворение делает меня счастливым вопреки всему остальному».

Да, лишь после кончины, спустя многие годы, были опубликованы стихи, написанные Смеляковым в лагере, в 1953 г.:
Когда встречаются этапы
Вдоль по дороге снеговой,
Овчарки рвутся с жарким храпом
И злее бегает конвой…
«Однако лично пропахавший круги ада, Смеляков не остался в памяти поэзии человеком этого ада. А остался — поэтом рая, грядущего чаемого рая, поэтом той комсомолии, которую растила (и вырастила) для себя жившая мечтами о будущем Советская власть». (Л. Аннинский).
Сносились мужские ботинки,
армейское вышло белье,
но красное пламя косынки
всегда освещало ее…
— писал Смеляков о «делегатке» в сороковые годы, как видим, уже тогда набрав колючего, но и жертвенного вселенского воздуха в легкие. Настолько порожденного жжением бытия, что указывать тут на «профессионализм», «мастерство» как-то и неловко. И, по сути — сила жжения такова, что на задний план уходит политическая злоба дня, «красный» пафос, в коем мы все вросли. Кто-то вспомнил в связи с этими строками А. Платонова. Добавлю в этот ряд К. Петрова-Водкина. А может, даже и Д. Шостаковича.
Потом Смеляков скажет с нестираемой правдой прямоты о кладбище паровозов — ясно, но и метафорически:
Больше не раскалятся
ваши колосники.
Мамонты пятилеток
сбили свои клыки...
<…>
Градусники разбиты:
циферки да стекло —
мертвым не нужно мерить,
есть ли у них тепло.

* * *
Вторая семья, созданная Смеляковым с поэтессой и переводчицей Татьяной Стрешневой, была счастливой: вместе с супругой он как родного воспитывал ее сына от первого брака.
В 1959 г. вышел поэтический сборник Смелякова «Разговор о главном». Пришли слава и официальные должности: член Правления СП СССР с 1967 г., Правления СП РСФСР с 1970 г., Председатель поэтической секции СП СССР. И высокие официальные награды: Государственная премия СССР (1967) — за цикл стихов «День России», (1968) — за комсомольскую поэму «Молодые люди» и стихи, «воспевающие любовь советской молодежи к Родине, партии, народу». Удостоен был и трех орденов. Новая власть словно оправдывалась за лишения, причиненные всему поколению.
Показательно для его необыденной натуры: в период «разоблачения культа личности» Сталина, в 1964 г. Смеляков, вроде бы неожиданно, написал стихотворение о могиле отца народов.
На главной площади страны,
невдалеке от Спасской башни,
под сенью каменной стены
лежит в могиле вождь вчерашний.

Над местом, где закопан он
без ритуалов и рыданий,
нет наклонившихся знамен
и нет скорбящих изваяний,

ни обелиска, ни креста,
ни караульного солдата —
лишь только голая плита
и две решающие даты,

да чья-то женская рука
с томящей нежностью и силой
два безымянные цветка
к его надгробью положила.
Как так? Это написал сиделец, с десятилетним стажем ГУЛага?
Сто раз могу соглашаться с обличительной прокламацией моего земляка Чичибабина, тоже пятилетие отпахавшего в лагерях; в его стихах порой слышатся мне переклички со Смеляковым — и интонации, а то и темы. «Я на неправду чертом ринусь, / Не уступлю в бою со старым, / Но как тут быть, когда внутри нас / Не умер Сталин?» — пафосно пишет Чичибабин («Клянусь на знамени веселом», 1959). Но отчего щемит сердце от последней смеляковской строфы про женскую руку «с томящей нежностью и силой», отчего эти «два безымянные цветка» побуждают вспомнить также Могилу неизвестного («безымянного») солдата, с 1966 г. появившуюся за углом Кремлевской стены, у которой покоится И. Сталин?
«Власть отвратительна, как руки брадобрея», — сказал страдалец Мандельштам, канувший в ту же бездну, что и несчастные Клюев, Васильев, Корнилов и многие другие. Но не отвратительней ли мы, в своем постыдном коллективном — ничтожном, плебейском — порыве, когда единым ртом кричим вождям «Осанна!», а потом, с такой же самозабвенной страстью, попираем их?

* * *
Смеляков — мастер символических перечней, соединенных в тройки, — замечает внимательный критик. «Тебе служили, комсомолия, в начале первой пятилетки / простая койка, голый стол, нагие доски табуретки…»
Любовная лирика? Извольте! Стихотворение про «Любку», с которого началась «взрывная слава комсомольского поэта Ярослава Смелякова»:
Посредине лета
Высыхают губы.
Отойдем в сторонку,
Сядем на диван.
Вспомним, погорюем,
Сядем, моя Люба.
Сядем, посмеемся,
Любка Фейгельман!
Мне передавали,
Что ты загуляла —
Лаковые туфли,
Брошка, перманент.
Что с тобой гуляет
розовый, бывалый,
двадцатитрехлетний
транспортный студент…
Наблюдение точное: уголовная «Мурка» тут слышится явственно. Как и более позднее, почти фольклорное, сработанное стилизатором: «Нинка, как картинка, с фраером гребет, / Дай мне, Сеня, финку, я пойду вперед…» Вот где уже не до смеха, прямиком в бандитские 1990-е, без выхода из них, на «Радио-шансон», гремящее в каждой маршрутке: «Шо же ты, зараза, хвост нам привела / лучше бы ты сразу, падла, померла!» Куда там смеляковскому пронзительному романтизму в этих «погорюем» и «посмеемся» с Любкой Фейгельман!

А это, увы, актуально у нас всегда:
Отечество событьями богато:
ведь сколько раз, не сомневаясь, шли
отец — на сына, младший брат –
                                             на брата
во имя братства будущей земли.
И когда смотришь в Интернете или по ТВ на лицо некоего «удальца», а потом переводишь взор на портрет, как говорят, его прабабки Землячки (Розалия Самойловна Землячка, урожденная Залкинд, по мужу Самойлова), красного кровавого палача в Крыму в 1920—1921 гг., то ощущаешь неистребимую революционную преемственность. И как тут не вспомнить горькое стихотворение прозревшего Смелякова «Жидовка» (1963), кем-то стыдливо потом переименованное в толерантное «Курсистка» — «о революционной фурии, которая ставила к стенке врагов революции, а потом сама угодила в ГУЛаг, отсидела срок и теперь получает старушечью партпенсию, пронзая собесскую очередь непреклонным стальным взглядом» (Л. Аннинский).
Оно страшно своей исторической, аскетически обнаженной правдой. И это уже совсем не про еврейскую девушку Любку Фейгельман.
Прокламация и забастовка,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.

Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена —
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.
Во избежание неких упреков — приведем источник: цитируем по известному изданию «Строфы века. Антология русской поэзии» (1995), составленному Е. Евтушенко.
Кто сказал «антисемитизм»? Такого теплого, родственного до Смелякова никто не говорил (поэту Антокольскому): «Здравствуй, Павел Григорьич, древнерусский еврей!»
Но в 1987-м первая строфа была опубликована в несколько иной редакции, лживо уводящей совсем в иные истоки:
Казематы жандармского сыска,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала курсистка
Комиссаркой гражданской войны.
«Землячка» ли, «жидовка» ли — расстрельщицы, садистки, однако сам автор — где же?
Вона как Смеляков обращался к Пушкину:
Мы твоих убийц не позабыли:
в зимний день, под заревом небес,
мы царю России возвратили
пулю, что послал в тебя Дантес.

Вся Отчизна в праздничном цветенье.
Словно песня, льется вешний свет,
Здравствуй, Пушкин! Здравствуй,
                                    добрый гений!
С днем рожденья, дорогой поэт!
Гений, конечно же, добрый (строфа звучит самопародийно), но жуть большевицкой пули, «возвращенной» не только царю, но и всей царской семье, и ее окружению, по-прежнему пронизывает всех нас, а не только «средь миллионов чисел остальных его судьбы и жизни единицу».

* * *
Популярность Смелякова в последнее десятилетие жизни была огромна. Изобильно выходили и переиздавались однотомники и двухтомники избранных стихотворений (1957, 1961, 1964, 1967, 1970), «Строгая любовь» (1957, 1967), «Работа и любовь» (1960, 1963), «Разговор о главном» (1959), «Золотой запас» (1962), «Хорошая девочка Лида» (1963), «Милые красавицы России» (1966), «Роза Таджикистана» (1966), «Товарищ комсомол» (1968).
Для многих (тогда вся страна была читающей) стали памятными строки «Если я заболею, к врачам обращаться не стану…», певшиеся и бардами — Юрием Визбором, Владимиром Высоцким, Аркадием Северным.
Или — стихотворение «Хорошая девочка Лида», которое, конечно, хоть и прорвалось окончательно в массы при посредстве гайдаевского фильма «Операция Ы» про обаятельного Шурика, но и до того было на устах у молодежи. Меня всегда занимало: почему режиссер Л. Гайдай (совместно со сценаристами или сам?) включил его в сюжет, да еще и дав героине имя Лида? Настолько нравилось или это был некий продуманный шаг навстречу зрителю?
Стихотворение, почти на той же волне, что и тексты Э. Асадова, в каком-то первозданном порыве превозмогающее эстетический примитив, завершается, быть может, и безыскусной, но пронзительной строфой (признаюсь: мне эта строфа нравится; но долго и безнадежно придется объяснять — чем именно):
Пусть будут ночами светиться
над снами твоими, Москва,
на синих небесных страницах
красивые эти слова.
Романтично. Но поэт-москвич Дмитрий Сухарев поделился со мной в недавнем письме: «Запомнилось, как он однажды сказал, что не мог бы, хоть зарежь, поставить в своем стихотворении слово “мечта”. В этом, может быть, некоторый ключ к его поэтике, которая пленяет не столько даже фантастической свежестью эпитетов, сколько тем, что земная».
Смеляков много ездил по стране, переводил с украинского, белорусского и других языков народов СССР.
Скончался 27 ноября 1972 г. Похоронен на Новодевичьем кладбище (участок № 7).Тогда вышли и посмертные издания Смелякова: «Мое поколение» (1973), «Служба времени» (1975), собрание сочинений в 3-х томах (1977—1978) и др. Во второй половине 1980-х стали публиковаться его лагерные стихотворения.

* * *
Почитаем-послушаем (Смелякова, как и всех больших русских поэтов, следует читать вслух) программное, так сказать, сочинение «Памятник».
Приснилось мне, что я чугунным стал.
Мне двигаться мешает пьедестал.
<…>
Как поздний свет из темного окна,
я на тебя гляжу из чугуна.

Недаром ведь торжественный металл
мое лицо и руки повторял.

Недаром скульптор в статую вложил
все, что я значил и зачем я жил.

И я сойду с блестящей высоты
на землю ту, где обитаешь ты.

Приближусь прямо к счастью своему,
рукой чугунной тихо обниму.

На выпуклые грозные глаза
вдруг набежит чугунная слеза.

И ты услышишь в парке под Москвой
чугунный голос, нежный голос мой.
Это выросло, может, и из пушкинского «Каменного гостя». А из самих смеляковских строк в известной мере вырос чугунный сын — с чугунной слезой, с чугунным же нежным голосом. Юрий Кузнецов.
Кузнецов интонационно слышится и здесь, в стихотворении, обращенном к женщине («Ты все молодишься. Все хочешь…»), об ускользающем, неотменимо уходящем времени: «Глаза, устремленные жадно. / Часов механический бой. / То время шумит беспощадно / над бедной твоей головой».
Почти о том же, но совсем по-другому — в смеляковском стихотворении «Пиросмани»:
У меня теперь сберкнижка —
я бы выдал вам заем.
Слишком поздно, поздно слишком
мы друг друга узнаем.
Эту интонацию услышим и у замечательного поэта-фронтовика Александра Межирова, который, как и Чичибабин, был ровно на десять лет моложе Смелякова.
Смеляков стремился, по его же словам, «сквозь затор косноязычья пробиться к людям», но удавалось это, как водится, далеко не всегда.
Товарищ Смелякова поэт А. Макаров говорил: «Вот порой сетуют, что у нас нет поэтов таких, какие были в XIX веке, как Фет или Тютчев. Да только ведь повторение невозможно — другой век, другие люди. И нас время одарило большими поэтами. Ярослав открывает очень важную часть души нашего современника. <…> Ни понять, ни оценить мы этого часто не умеем».
Однако критик В. Дементьев оценил: «Его лучшие строфы написаны на высокогорном уровне».
В Новомосковском историко-художественном музее теперь имеется экспозиция, посвященная Ярославу Смелякову: фото, черновики стихов сталиногорского периода, личные вещи, книги учеников и друзей с дарственными надписями.
Скромно? А много ли вообще остается после поэта — в литературном, а если угодно, духовном смысле? И. Бродский насчитал у Тютчева, кажется, четырнадцать хороших стихотворений, причем задумчиво проговорился, что это очень много. С. Куняев насчитал у Смелякова «тридцать-сорок стихотворений, но таких, у которых вечная жизнь». Согласимся: это, в самом деле, очень много.


100-летие «Сибирских огней»