Вы здесь

Алтайская вишня

Анатолий КОБЕНКОВ
Анатолий КОБЕНКОВ


АЛТАЙСКАЯ ВИШНЯ



* * *

…а потом вы уедете — сядете в поезд,
пролистнете окошко: поля, туман….
Только я вас представлю — забрезжит повесть,
только я вас окликну — сверкнет роман…

Вы сойдете с поезда — в руки вязов,
долговязых фонтанов, шершавых плит…
И роман повторит вас нагой два раза,
а одетой — повесть вас повторит.

Я сложу из вас книжки, чтоб вас размножить,
и тогда вы сможете мучить тех,
кто внимает книжкам, порастревожив
древоточцев воинских библиотек,

а потом — за роман и, в придачу, повесть —
за разливы слов и палитру чувств,
я, конечно, чего-нибудь удостоюсь,
но не вас, а премию получу,

я попробую с премией той забыться —
перестану думать, куплю вина,
и, глядишь — путешествие, заграница,
то бишь Царства Небесного тишина…
АЛТАЙСКАЯ ТОРА

Борис
родил Амыра,
Амыр родил Лошадь,
Лошадь родила меня.

Я прознал об этом,
переночевав в крупнопанельном Горно-Алтайске,
не встретившись с поэтом Борисом Укачиным,
переночевав под лошадью художника Амыра Укачина:

чистая гравюра:
лошадь —
ноги ее в траве,
а из травы — моя непутевая голова…



* * *

Вспыхнет гора и во степь развернется,
охнет вода и свернется в траву…
клепочки ставенок, скрепки колодцев —
не покупается, не продается
эта цепочка из этих ау;

фея алтайская кличет в палатку,
фея славянская тянет в райпо,
идол языческий бьет под лопатку,
ангел евангельский метит в ребро;

взор Иисуса, занозы Каифы,
клинопись Ману и выкрик зека:
«Русским — Россию» —
так скины и скифы
кычут и кличутся через века…

Ветер приходит и ветер уходит,
жизнь повторяет себя через смерть
и воскресенье,
и Юра с Володей
тянут чрез степь Заведееву сеть —

рыба ли плачет в ней, сердце ли бьется,
гаснет ли Русь, аль алеет восток?..
Сеть разрывается — степь остается:
камешек, колышек да колосок;

воздух гремучий да воздух горячий,
чу чабреца да пичужье «чив-чив»…
Господи, Боже, зачем же плачу,
страшную радость, как малую сдачу
с прожитых дней от Тебя получив?..
* * *

Вырван из ножен, косит рубином,
сыт серебром и бедой чреват
кликнутый посвистом ястребиным
и лошадиным аллюром взгляд:

вышли в дозор и ушли в дозоры,
встали в дозор и ведут дозор
синие горы и красные горы,
правнуки красных и синих гор —

не шелохнутся — переломают
молнии шею, вырвав язык
грому пархатому — ликом в Мамая:
синие брови и красный зырк…

Встали в дозор — позабили горло,
прехватили и дух и взор
все, из кого насбирались горы
в красный дозор и синий дозор.



* * *

Дедушка мой из-за вас бы плакал,
шляпы б переменял,
вскрикнул бы, вас повстречав, мой папа:
— Душенька вы моя!
И всяк бы об этих делах судачил
в маленьком городке;
бабушка бы заходилась в плаче,
мама — в тоске;
а я, вырастая при всем при этом,
в отроческих прыщах,
перекореженный вашим светом,
юность бы повстречал —
пропускал бы школу, болел бы стихами,
зудящими без конца,
и хоронил бы убитых вами
дедушку и отца;
набирался б злости, грузнел обидой,
досадой бы тяжелел —
на все, что ведал, на все, что видел,
а видеть бы не хотел,
ходил бы на исповедь, на причастье,
при всем при этом — моля
о новой жизни, но много чаще,
чем несчастливое слово счастье
произносил бы слова: ненастье,
Анастасия Филипповна, Настя,
ласточка вы моя…
* * *

И когда окружили меня Алтая
огороды с картофельным урожаем,
я тогда подумал, что мы плутаем,
повторяя тех, кто нас окружает:

как во тьму поспешает картофельный клубень,
а картофельный стебель из тьмы стремится,
так мы прячемся в женщин, которых любим,
а они — меж птиц, да и сами — птицы…

А когда оббежали меня Алтая
и простор кисельный, и туман творожный,
я тогда подумал, что мы летаем,
помогая тем, кто летать не может:

как Катунь отдает свои силы Чуе,
как на кедры трудятся негры недров,
та и мы, с Алтаем сходясь, врачуем
отпугнувших посохи домоседов

(так сложилось: кто чает, а кто и чует
этот бесов голос, мотивчик дедов)…



* * *

Только вы уйдете — за вами следом
я бегу, автобусы отстранив:
я забыл поздравить вас с первым снегом —
поздравляю с последним, пока он жив.

Поздравляю с тем, что везде и разом
он живет и дышит, а когда темно,
обнимает плечи и гасит разум,
будто он — табак и чуть-чуть — вино.

Поздравляю с тем, что, живя меж нами,
тишину у кладбища отмолив,
он обжег лицо и утишил пламень,
опаливший внутренности мои.

Поздравляю с тем, что он гасит перлы,
ради вас припрятанные про запас,
и, конечно, с тем, что он самый первый
снегопад, которым я мучу вас...


* * *

— Музе алтайской сладко в алтайском теле,
душам алтайским славно в алтайских душах,
думам алтайским тесно в российской Думе, —
так полгал алтаец БорисУкачин.

— Думе алтайской скучно в алтайском теле,
душам алтайским тесно в алтайских душах,
книжке алтайской надежно в российской Думе, —
так полагает алтаец Бронтой Бедюров…

Старый Борис рухнул в Горноалтайске,
новый Бронтой гаснет в первопрестольной,
а между тем более чем Европы
Азии в мире: в скверике под Парижем,
утром сентябрьским я повстречал Бориса,
в сонной Саксонии, в мертвой ее кафушке,
стопочку выпив, я говорил с Бронтоем.

— Музе алтайской надежнее в русском слове, —
вспомнил Борис, поддерживаемый Бронтоем.
— Думе алтайской русская речь в подмогу,—
вспомнил Бронтой, поддерживаемый Борисом.

Пьяный Борис, непьющий Бронтой сыскали
русскую рифму музам своим: Берязев.
Старый Борис, новый Бронтой связали
узы свои с русским стихом Володи.

— Ух, — говорит один, что Борис Укачин.
— Ах,— говорит другой, что Бронтой Бедюров.
— Ну, — говорит третий, тот, что Берязев.
— Ну, вы даете, — хмыкаю я, четвертый.

Друг мой Володя, старой Руси испивший,
из-за Бориса Азии перехлебавший,
из-за Бронтоя бредящий евразийством,
длит их поэмы, сдобрив великорусским —
горы Бориса, долы Бронтоя — потом.

Внемлю поэтам — Азией прирастаю,
внемлю поэмам — ширюсь грядой Алтая,
звуку послушен, маленькую Европу,
в мякиш скатавши, в малый кладу кармашек.

— Ну, — говорю семени евразийства,
— что ж, — говорю семени азиатства, —
время приспело: посох мой иудейский
в мире одряхшем вишней цветет алтайской.
* * *

Родина моя
по траве бежала,
ноги стирала,
грибы созывала,
тропинку теряла —
горя не знала.

Родина моя
по брусчатке шагала:
шаг — от орала,
два — от Шагала, —
счастья не знала.

Родина моя
кашу варила,
по избе бродила,
детишек будила,
кого — накормила,
кого — позабыла.

Родина моя —
смешней не бывает:
книжки читает,
слезы роняет —
солоней не бывает…

Родина моя
растет-подрастает:
галок считает:
одну потеряет —
запричитает —
страшней не бывает…
100-летие «Сибирских огней»