Вы здесь

Счастливый сказочник

Фрагменты из книги о Юрии Магалифе. Окончание
Файл: Иконка пакета 13-gennadiy_prashkevich.zip (109.75 КБ)

1

2

Пробелы в строке

1.

С Юрием Михайловичем мы подружились в семидесятых.

И до этого, конечно, встречались, но от случая к случаю. То в книжном издательстве, то в писательской организации. И случайно. И по делам. А иногда на собраниях.

Собраний тогда проходило много. Где, в конце концов, сплачивать писателей, как не на общих собраниях? Где можно узнать, кто над чем работает, кто что читает, да и просто сгонять партию в шахматы?

<...>

Юрий Михайлович на собраниях писательских (если, конечно, приходил, если не странствовал с очередными концертами по ближним и дальним районам области) никого не сторонился, всех приветствовал, всем пожимал руки, одаривал обаятельными улыбками — и членов партбюро, и беспартийных, и носителей самых величественных фамилий, и просто молодых, почти неизвестных, заглянувших на манящий их огонек.

Сам Юрий Михайлович на этих собраниях большой активностью не отличался, ноесли требовалось, мог выступить. Всегда по делу, и непременно всегда с пафосом. Все же актер! Усики запоминающиеся. Улыбка добрая, но как бы себе на уме. Глаза внимательные, смеющиеся, но всегда будто таящие какую-то тщательно скрываемую печаль. Все окружающие были Юрию Михайловичу интересны, на всех хватало веселых захватывающих анекдотов, веселых невероятных историй — тоже захватывающих и веселых, но место в зале Юрий Михайлович всегда старался занять поближе к выходу...

<...>

Строки с пробелами

1.

...Поэт Магалиф придерживался подхода классического.

Он хотел, он очень хотел увидеть свои стихи изданными — отдельной книжкой, но сомневался: не запоздал ли, будет ли у него читатель? Ведь поэты растут вместе с читателями.

Я сердился: а Иннокентий Анненский? а замечательный Арсений Тарковский? Они запоздали? А сосед наш — томич Михаил Карбышев? Он вообще писать стихи начал только после шестидесяти — разве запоздал? Даже визитки себе заказал: «Поэт Сибири и всея Руси»!

В конце концов, вышла в 1980 году первая поэтическая книга Юрия Магалифа — «Монолог». А через четыре года (ах, эти советские издательские темпы!) еще одна — «До первых снегопадов».

Я был редактором этих книг.

Работать с Юрием Михайловичем было интересно.

Был он внимателен, спокоен, мог возразить, но никогда не настаивал на каком-то варианте.

«Дорогой Геннадий Мартович! — писал он мне в декабре 1983 года, когда рукопись книгиДо первых снегопадовнаходилась в работе. — Я сделал все, что смог. Учел почти все. При этом несколько перестроил сборник. Нумерация страниц красным карандашом — моя. Взгляните, пожалуйста, на книгу еще раз — в смысле ее композиции. Я сейчас в городе, никуда не уезжаю. А если придется уехать, то прежде всего попрошу Вашего на то соизволения. — (Вот чисто магалифовский подход к делу.) — Я необычайно рад, что мне пришлось работать с Вами. Более того, я горжусь многими Вашими оценками моих стихотворений».

И неизменная подпись — Маг-Алиф.

В издательстве к Юрию Михайловичу относились дружески.

Публикацию его сборников поддержал Леонид Васильевич Решетников.

Анатолий Васильевич Никульков (главный редактор «Сибирских огней») с удовольствием (пусть и не часто) печатал в журнале его стихи. Знали, цитировали Магалифа-поэта и Нелли Закусина, и Саша Плитченко, и Коля Самохин.

Начав с высокой ноты, Юрий Михайлович уровня уже не снижал.

И всегда искренне радовался людям. Всегда готов был не только сам рассказать что-то, но и услышать.

<...>

 

4.

В 1979 году в июльском номере ленинградского журнала «Звезда» появилась большая статья поэта Ильи Фонякова — «В защиту тех, кто разбрасывается».

Речь в статье шла о четырех писателях — иркутянине Марке Сергееве, ленинградце Владимире Рецептере, новосибирцах ЮМагалифе и ГПрашкевиче. Илья Фоняков защищал указанных писателей от нападок критики, пытался объяснить, доказать, что тяга их к разным, иногда к очень разным жанрам — это тяга естественная.

Да и почему нужно всю жизнь разрабатывать только одну тему?

Юрий Магалиф — артист, указывал Фоняков, но при этом прозаик интересный.

Датянет Юрия Магалифа к стихам, к поэзии, не чуждается он и публицистики, хотя начинал с самой что ни на есть волшебной сказки «Приключения Жакони». Детям и родителям сказка сразу понравилась, хотя некоторые особо продвинутые дедушки и бабушки усмотрели в славном игрушечном герое подозрительное сходство с героем знаменитой стихотворной истории, написанной еще в прошлом веке немцем Вильгельмом Бушем (в России историю эту удачно перевел поэт КЛьдов).

Обезьянку Вильгельма Буша звали Жако.

Правда, на этом сходство практически заканчивалось.

Немецкая обезьянка, прямо скажем, отличалась весьма недобрым, прямо скажем, злым, даже злобным нравом, тогда как магалифовская — сама доброта!

К чести писателя Магалифа, указывал Илья Фоняков, он никогда не скрывал «родственности» своего Жакони с бушевским Жако. В самом начале своей книжки в главке «Сначала был Жако» он подробно рассказал о громадном красивом пароходе, на котором прибыла из теплых стран дерзкая немецкая обезьянка. Была она маленькая, с длинным хвостом и с четырьмя руками, при этом чрезвычайно проказливая.

Такая проказливая, что ей никто не радовался.

«Ну сами подумайте: тут — машинное отделение, тут — рубка, тут — якорь, тут — мачты, три белые трубы с черными полосами и тут же — вот тебе раз! — обезьяна. И хоть не хотелось капитану расставаться с Жако, но решил он подарить ее одному своему знакомому шестилетнему Мальчику».

Получив писательскую известность, указывал в своей статье Илья Фоняков, писатель Юрий Магалиф не бросился сочинять одну сказку за другой, всеми способами утверждаться только в одном удачно найденном жанре, нет, он вполне осознанно обратился к самой обыкновенной прозе, «может не столь интеллектуальной, как это сейчас приветствуется, зато по-настоящему интеллигентной». А параллельно... отметился в «деревенской» прозе: написал книгу интереснейших рассказов о современном татарском селе. Кстати, говоря о татарах, вспоминают обычно противников знаменитого сибирского Ермака, но Магалиф пишет о татарах современных — работящих, добрых, умеющих посмеяться. Сам Магалиф подолгу живет в татарском селе Юрт-Акбалык, жители которого до сих пор сохраняют свой родной язык, свои национальные обычаи, даже выписывают из Казани толстый журнал «Совет Эдебияты».

В подобной «разбросанности», отмечал Фоняков в своей статье, замечены критиками и Марк Сергеев, поэт, много сил отдающий публицистике, и Владимир Рецептер — актер, буквально разрывающийся между сценой и писательским столом, и прозаик Геннадий Прашкевич, который вообще-то начинал именно как поэт, и только потом проявил себя еще и как самостоятельный фантаст, как интересный реалист-прозаик, но поэзию не оставил, а дополнил ее еще и переводами.

<...>

«Я благодарен всем этим писателям за то, что они продолжаютразбрасываться” — писал Илья Фоняков, — а Юрию Михайловичу Магалифу еще и за то, что он не побоялся снова стать молодым, за то, что напомнил нам лишний раз о том, что условны все и всяческие перегородки в искусстве».

 

5.

Так что не случайно в дневниках Юрий Михайлович себя корил.

«Очевидно — я много сейчас об этом размышляю — мною была совершена крупная ошибка, когда послеЖаконии “Бибишкия ушел во взрослые рассказы и повести. Надо было не бросаться в разные стороны».

А он бросался.

Не мог не бросаться.

<...>

 

6.

Как хорошо, как это хорошо, думаю ячто, несмотря на нашу с Юрием Михайловичем немалую разницу в возрасте, якак и он, давно, с самого детства знаю уютные томики «Чтеца-декламатора» — как дореволюционные, так и советские. В этих удивительных антологиях, как в неких открытых для всех волшебных сундучках, десятилетиями хранилось (и хранится) все, что так сильно нас трогало (и сейчас продолжает трогать), — любовь, воля, страсть.

В этих уютных, абсолютно всем понятных антологиях — и страдающий Виктор Гофман, и разочарованный Иван Рукавишников. В них — волевой Гумилев, писавший не только о жемчугах и капитанах, но и о рабочем, уже отливающем (для него) пулю. В них напудренный Северянин (тоже, в сущности, продолжатель) со своими трагическими строками о том, «как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб». В них еще не выдохшийся Сергей Городецкий. В них Маяковский и Нарбут, Анна Ахматова и Мария Шкапская. Все-все они там — от Федора Сологуба до Любови Столицы, от Николая Асеева до Леонида Мартынова...

<...>

Это — творческий фундамент, поэтическая школа популярного актера-чтеца Юрия Михайловича Магалифа, человека феноменальной памяти. Немало он черпал из «Чтецов-декламаторов»: и поэтов-бунтарей, и поэтов-лириков. Ведь замечательные русские поэты даже битое бутылочное стекло делают достоянием поэзии.

Юрий Михайлович это понимал.

В его артистической программе все было учтено.

Разумеется, и военные годы, не по его вине им пропущенные.

Вот, к примеру, «Чтец-декламатор» 1944 года. Здесь Маргарита Алигер, Павел Антокольский, Александр Прокофьев, Константин Симонов, Алексей Сурков, Павел Шубин, Сергей Михалков, Агния Барто, загадочный, почти мифический Джамбул, а с ними молодой Долматовский. И проза боевая — Ванда Василевская, Леонид Соболев, Лев Кассиль, Петр Павленко...

Выбор очень немалый.

Юрий Михайлович с выбором справлялся.

<...>

 

7.

Работа над книгой «Монолог» шла весело.

Не все стихи, конечно, лучились в этой книге радостью.

Все равно, поражался яоткуда, откуда у него этот невероятный, этот неиссякаемый оптимизм?

Однажды в подмосковном Переделкине, общаясь еще с одним бывшим «сидельцем», якажется, понял.

«Знаете, Геннадий Мартович, — сказал мне на вечерней прогулке Лев Эммануилович Разгон, — лагеря, даже северные, даже самые дальние и угрюмые, вовсе не были таким уж чудовищно сплошным адом, какой проглядывает в некоторых нынешних воспоминаниях. Далагерь — это всегда смерть. Даэто — всегда рядом. Но даже на наших мрачных бревенчатых бараках лежал смутный отсвет некоей красоты. Дадакрасоты, я не оговорился. Когда по утрам вохра выгоняла нас на колючий морозный воздух, на обязательную поверку, мы, истощенные, чуть живые з/к, глаз своих не могли оторвать от низкого мрачного небосклона, уже подсвеченного поднимающимся, еще почти невидимым солнцем...»

И спрашивал: «Вы меня поняли

ДаЛев Эммануилович. Я вас прекрасно понял.

Стихи поэта не рождаются просто так, сами по себе.

Стихи — это часто боль. Иногда по-настоящему убивающая.

Мы ведь знаем, что прекрасная жемчужина образуется в раковине тоже не просто так. После случайного попадания песчинки в раковину, обитатель ее — устрица или мидия — практически сразу начинает облекать опасную для ее жизни песчинку чудесным перламутром. Она, устрица или мидия, ведь не какую-то там абстрактную жемчужину создает, она свою жизнь спасает.

И стихи — это реакция на любую боль.

Отсюда — невозможность не писать. Отсюда — нескончаемые метания по отдаленным районам, по глухим селам и полустанкам (везде ведь люди живые), отсюда — страстные чтения в прокуренных провинциальных клубах...

Один из моих молодых коллег по писательскому цеху на вопрос, почему Юрий Михайлович как-то не очень сильно рвался в Москву или в Ленинград (ведь с какого-то момента он вполне располагал такой возможностью), ответил (наверное, о себе думал): «Да кому он был в тех столицах нужен

Так опасная песчинка попадает в душу поэта...

Поэт на боль отвечает своими стихами (жемчугом).

<...>

В те еще годы...

1.

Перестройка.

Гласность и ускорение.

Митинги на площадях, демонстрации.

И — поездки, встречи, поездки. И — рукописи, рукописи.

«Сочинение любой книги, — рассказывал Юрий Михайлович журналисту Андрею Подистову, — это тяжелый, физически тяжелый труд. Потому что одну и ту же фразу, одну и ту же страницу, одну и ту же главу приходится иногда по многу раз переписывать, пока добьешься того, чего хотел. Утром встаю, сажусь за письменный стол и пишу. Вечером прочитал, если вижу, что плохо написано, — на следующий день переписываю. Потом опять переписываю. Потом, когда все будет готово, переписываю на машинке. Если речь идет о детской книге, о сказках, заранее советуюсь с художниками...»3

Характер ускорением не переделаешь.

Работа и удовольствия!

Вот — главное.

«С Юрием Михайловичем, — вспоминала Надежда Константиновна Герасимова, — всегда можно было, как говорится, и в пир, и в бой. Он готов был и к серьезному разговору, и к шуточному тосту. Однажды явился в наше издательство неожиданно. Узнав, что у меня день рождения (я тогда еще не очень хорошо его знала), немедленно потребовал стул, взгромоздился на него и стал читать тут же придуманное им поздравление. Это было неожиданно, приятно. С того раза на каждый день рождения я уже специально его приглашала. Но когда просила повторить его то самое первое, очень понравившееся мне поздравление, Юрий Михайлович только улыбался. Загадочно улыбался. Была в нем такая вот загадочность: дескать, гении никогда не повторяются. Потому они и гении. Вообще у нас с ним во многом совпадали взгляды на жизнь, на понимание творческого процесса. Бывало, спорили, он не соглашался, но найти аргументы, которые повлияли бы на него, всегда было можно. Думаю, что на моем отношении к нему немало сказывалось мое отношение к его книгам, ведь впервые я узнала имя писателя Магалифа еще маленькой девочкой. Сама эта фамилия — Магалиф! — казалась мне сказочной. Да и у кого обыкновенная тряпичная обезьянка могла по-настоящему заговорить? Конечно, только у волшебника

 

2.

Перестройку Юрий Михайлович принял по-своему.

Так, наверное, интеллигенция в свое время принимала февральскую, а потом октябрьскую революцию. Наверное, считали: вот сейчас, вот прямо сейчас жизнь изменится, станет другой — лучше, чище.

Но жизнь менялась, а качество не всегда.

По натуре своей, по характеру Юрий Михайлович всегда был очень активным человеком. Бесконечные артистические гастроли (самое любимое дело), даже долгие, сложные, отнимающие много времени, его ничуть не пугали. Жизнь — это движение! В этом он был уверен. Когда-то на целых шесть лет выключенный из жизни, прикованный к лагерю, теперь он очень сильно чувствовал кипение жизни.

Да и вообще...

Все эти запрещенные для проживания города — далеко в прошлом.

Можно не вспоминать. Живи, радуйся!

Но... Любовь Павловна Лазарева рассказывала: «Он (Юрий Михайлович) всегда был легкий, веселый. Но вдруг случайно увидит в метро или на какой-нибудь стене плакат ко Дню Победы, сразу мрачнеет. “Почему?” — спрашивала я. “Ну, как почему? — отвечал. — Это же праздник! Это же для всех очень большой праздник! А меня на творческих встречах опять и опять будут спрашивать, смотреть в глаза: а вы, Юрий Михайлович, где встретили День Победы? А где я его встретил. В лагере...”»

В писательской организации День Победы каждый раз встречали в специально организованной «землянке».

Накрыт стол. Разлиты наркомовские сто грамм.

Тосты Никулькова; он воевал против Квантунской армии в Маньчжурии.

Тосты Ветлугина; 2-й Белорусский фронт...

Тосты Коньякова; был призван в семнадцать лет, противотанковая артиллерийская бригада.

Тосты Падерина; чудом выжил под Сталинградом.

А тут... бывший лагерник...

Какой тост?

«Но было в отношении Юрия Михайловича к родной стране что-то от врожденного, стихийно правильного понимания жизни, — вспоминала Любовь Павловна. — Дастрана его обижала, даже очень сильно, но он любил свою страну, всегда любил. Улыбаясь, разводил руками. Так вышло. Что поделаешь? Сорвало тебя, несет бурным течением. Нет у тебя больше никаких сил. Но ты живи! Не можешь ничего изменить, просто живи. Не сетуй, дыши, сохраняй тающие силы, ведь пригодятся еще, радуйся долгим зеленым берегам. Ну не можешь дотянуться до них, зато ты их видишь. Значит, они все равно твои. Вон какие красивые. Так что не все потеряно. Ты живешь! Ты чувствуешь. Пусть это нелегкая жизнь, но она — твоя

У мамы Любови Павловны была знакомая.

Вышла замуж за военного, он служил в одном из лагерей Новосибирска.

Так вот, женщина эта на всю жизнь запомнила, как в лагере ее маленькому сыну приносил самодельные игрушки з/к Магалиф — сам, без всяких просьб. А мама Любови Павловны помнила один замечательный вечер в своей послевоенной школе. Перед школьниками выступил веселый артист Магалиф. Никто не верил, что это настоящая фамилия. Быстрый, улыбчивый, он легко завел весь большой зал, вот уж точно не зря он еще в детстве работал клоуном в настоящем цирке. Совершенно счастливый, совершенно свободный человек! Но за кулисами (это не все видели) следили за представлением два человека в форме. Ведь даже после освобождения артист Магалиф какое-то время оставался поднадзорным.

<...>

 

4.

А потом пришли девяностые.

Свобода, свобода, кругом одна свобода.

В умные головы моих друзей Аркадия Пасмана и Леонида Шувалова — людей пишущих, искренне любящих литературу, к тому же успешно занимавшихся тогда бизнесом, пришла блестящая мысль: начнем издавать в нашем полуторамиллионном Новосибирске толстый литературный журнал. Московские журналы до нас не доходят, да и подписка втридорога. «Сибирские огни» на ладан дышат, печататься негде, хотя и старые писатели еще не все вымерли, и новые подтягиваются.

Журнал мы назвали «Проза Сибири».

За четыре стремительно промчавшихся года выпустили семь полновесных (каждый по двадцать пять авторских листов) номеров журнала. В сущности, напечатали целую библиотеку новых, нигде до нас не публиковавшихся романов, повестей, рассказов, исследований.

<...>

 

5.

Юрий Михайлович к журналу присматривался. И мы присматривались. Следили внимательно за тем, что пишет, что о нем пишут.

«Разносторонне одаренный человек Юрий Магалиф, — позже делился своими размышлениями новосибирский критик Виктор Распопин, — был не только превосходным сказочником, но и замечательным поэтом. А еще он писал повести и рассказы для взрослых читателей. В целом проза Магалифа уступает и стихам его, и сказкам, хотя в свое время была достаточно известна. Сегодня же актуальность свою она, пожалуй, утратила, за исключением нескольких небольших рассказов. Попробуем понять, почему она (проза Магалифа) не пережила эпоху, в которую рождалась. Потому ли, что большая проза требует от автора большей решительности в постановке жгучих социальных вопросов? Потому ли, что уже в 70-х годах прошлого столетия на первый план литературного процесса выходит, так сказать, “песня протеста” — борьба с косностью власти, жестокими цензурными ограничениями, идеологическим насилием и чиновничьим бюрократизмом? Потому ли, что пострадавшему в юности от властей писателю не хватало мужества в его прямой речи? Потому ли, что подлинный гуманист, знаток человеческих характеров, тонкий лирик Юрий Магалиф вообще не склонен был к публицистической бескомпромиссности, свойственной таким подлинным лидерам русской советской прозы, как Александр Солженицын, Виктор Астафьев, Валентин Распутин? Или, может, потому, что сказка и лирика помешали, перекрыли автору путь в большую прозу4

«Проза Сибири» смотрела на писателя Юрия Магалифа шире.

Потому, наверное, он и отдал нам новый рассказ.

Назывался он «В те еще годы...». И появился в «Прозе Сибири» в номере первом (за 1996 год).

 

7.

<...>

А в 1996 году вышли в свет «Приключения и подвиги генерала Картошкина».

На каждую книгу всегда уходит какое-то время. С этим никак ничего не сделаешь.

Правда, сказку про Жаконю Юрий Михайлович написал буквально за два месяца, а вот на «Генерала Картошкина» ушло почти пять лет. По собственному признанию Юрия Михайловича, никак у него, как нужно, не получалось.

Бросал, снова начинал. Опять не получалось, бросал.

Торопился. Не мог не торопиться. Очень хотел, чтобы книжку успела увидеть его давняя любимая спутница. Посвящение поставил на рукописи: «Ирине Михайловне Николаевой, которая любила генерала Картошкина и мечтала его увидеть».

К сожалению, книжку про генерала Ирина Михайловна так и не увидела.

Болела.

Часто, подолгу.

И в 1995 году ушла из жизни.

 

«Посиди со мною рядом»—

ты мне тихо говорила...

Я присаживался, гладил

руки теплые твои.

Мы молчали — мы мечтали,

что весна не за горами;

что, наверное, в апреле

можно выйти погулять.

 

А февраль в лихой поземке

выкомаривал коленца;

и дрожал заледенелый

за окошком ржавый лист.

Зимний день подслеповатый

разбросал по книгам тени.

И напротив — в сером доме

кое-где зажегся свет.

 

Почему ж я не молился,

чтобы время задержалось,

чтоб сто лет мела поземка

и сто лет метался лист!

Предо мной глухая осень.

Я один в пустой квартире.

«Посиди со мною рядом» —

мне никто не говорит.

<...>

В ожидании Дамы

1.

Публикация рассказа «В те еще годы!..» обрадовала Юрия Михайловича.

Она его внутренне раскрепостила. Теперь он и о своем прошлом говорил свободней. «Мои заметки могут показаться кому-то странными из-за того, что в них нет кошмарных лагерных сцен, описанных Солженицыным, Шаламовым, Жженовым. Что поделать. Уж, видно, так устроена память сердца моего, что ужасные картины запомнились плоховато. Конечно, изуверы и палачи были не только на Колыме, но и на Печоре, в Акмолинске, в Сибири. Но мне хочется подчеркнуть, что свет не без добрых людей, что даже среди лагерного начальства мне посчастливилось встретить порядочных граждан, и в общем их было не так уж мало в Новосибирске военного времени...»5

При встречах Юрий Михайлович, как и прежде, сыпал анекдотами и веселыми историями и не раз утверждал, что именно в Новосибирске (так якобы он всегда чувствовал) должно было случиться с ним что-то очень важное, совершенно необыкновенное.

И без того богатое воображение Юрия Михайловича расцвело.

Любой анекдот, даже выходящий за пределы общепринятого, он мог рассказать так, что самые взыскательные, самые предвзятые слушатели от смеха просто падали.

Да и как иначе?

Артист!

<...>

 

2.

«Моя натура, вобравшая в себя четыре ярких крови: еврейскую, цыганскую, польскую и русскую, — очень общительна и оптимистична, — утверждал Юрий Михайлович. — Я всегда был источником веселья и добродушия, люди заражаются от меня позитивной энергией...»

Но однажды в пригородной электричке, идущей в Тогучин, в долгом разговоре с писателем и кинорежиссером Александром Косенковым он признался с горечью: «Иногда наедине с собой мне бывает страшно. В такие минуты я молюсь Богу, верю, что Бог меня поддержит...»

Читая стихи Магалифа, сто́ит об этом помнить.

Когда такое помнишь, многое становится понятнее.

Даже ответы Магалифа на вопросы читателей становятся понятней.

Вот один из таких вопросов. «Чем вы объясняете свое творческое и жизненное долголетие

«Человек постоянно и как можно дольше, — ответил на это Юрий Михайлович, — должен находиться в состоянии любви, в состоянии влюбленности во что-то, в кого-то: в женщину, в искусство, в природу, в красоту, в жизнь».

Именно в жизнь. При этом — в свою.

Как ни крути, другой жизни у нас не будет.

В той пригородной электричке до Тогучина Юрий Михайлович о многом (как впервые) рассказал Александру Косенкову. О том, например, что родился в 1918 году и как раз в тот день икажется, час, когда в далеком Екатеринбурге расстреливали последнего российского царя и его семью.

Повторялся, конечно, но в свои ответы верил.

«Мне пришлось жить в эпоху Ленина, — рассказал он Косенкову. — Как бы я к нему ни относился, но это был великий человек, который перевернул весь наш двадцатый век...»6

Рассказал о Марии Николаевне Слободзинской, племяннице писателя Гарина-Михайловского, у которой долго (после развода родителей) жил. Она его многому учила, водила в филармонию, показывала музеи.

Рассказал, конечно, о том, что в Ленинграде не раз встречался с Сергеем Мироновичем Кировым, ходил с ним гулять, прогуливал его собак, вот-де, были у Сергея Мироновича хорошие охотничьи собаки.

О киноартисте Николае Крючкове рассказал, с которым ездил с выступлениями по Дальнему Востоку, по Крайнему Северу.

И о Юрии Владимировиче Никулине.

Однажды этот знаменитый артист купил где-то книжку «Приключения Жакони», принес ее домой, и сказка стала любимейшей книгой его сына Максима. «Теперь Максим — директор Московского цирка на Цветном бульваре. Моя книжка не то чтобы спасла, она помогла выжить этому ребенку, когда он был тяжело болен и ему надо было поднимать настроение, успокаивать нервы».

Об известном советском поэте Давиде Самойлове рассказал — тот писал предисловие к одной из стихотворных книг Юрия Магалифа.

О Владимире Яковлевиче Лакшине. «Он писал предисловие к книге моих сказок, и я дорожу гораздо больше именно предисловием, чем самими сказками».

И о Святославе Рихтере.

И о Льве Оборине, и о Вадиме Козине.

«Стесняясь самого себя, я [Косенков] спросил: “Не могли бы вы вспомнить о какой-нибудь судьбоносной встрече в вашей жизни? С которой что-то пошло по-другому”».

Юрий Михайлович тут же сделал вид, что вопрос для него оказался очень неожиданным, даже задумался.

«Вот расскажу один мало приличный случай. Очень странный случай, но я о нем помню всю жизнь... Это было лето сорок второго года. Мы в лагере шли на работу. Колонна заключенных. По пятеркам, по пять человек в шеренге. Я шел и разговаривал со своим соседом, своим приятелем. А впереди нас шли женщины. И одна из женщин, что-то там рассказывая другой, грубо выругалась. Выругалась так затейливо, так заковыристо, что я повторил это ругательство вслух, призывая товарища отреагировать на такую виртуозность. Женщина, услышав меня, обернулась. Это была старая цыганка. Она сказала: “Мальчик, я в лагерях родилась и подохну. А ты-то зачем поганишь свой рот такими словами?” Можешь мне поверить, но после этого я много-много лет не употреблял никаких нецензурных слов. Эта женщина всегда стояла передо мной. Я и сейчас ее помню...»

«Но пора было подбираться к главному, — писал Косенков, — к тому, ради чего я решился на эту неуютную поездку в неведомый Тогучин. Не решаясь задать вопрос напрямую, начал издалека. Помню, стал мямлить что-то вроде того, что... в его возрасте... чуть ли не каждую неделю... мотаться в какой-то Тогучин... Он остановил меня нетерпеливым жестом (видимо, не я первый высказывал ему подобное недоумение) и тихо, словно продолжая не сейчас начатый разговор, произнес: “Пора мне возвращаться в Тогучин...” Я тогда не знал этого стихотворения, поэтому принял первые строчки за ответ. Тогда он снова, глядя теперь уже не на меня, а куда-то в окно, повторил:

 

Пора мне возвращаться в Тогучин!

Здесь, в городе, простуда и морозы,

и на щеках обледенелых слезы,

и множество еще других причин...

Пора мне возвращаться в Тогучин.

 

Там чистый снег, и я к нему привык;

голубоватый дым из труб клубится;

там крепко думается, крепко спится

и там еще явроде, не старик...

Там чистый снег, и я к нему привык.

 

Я знаю, что меня там нынче ждут:

готовится вино, бокалы, свечи

и тихие таинственные речи;

поет приемник, ходики идут...

Я знаю, что меня там очень ждут.

 

Идочитав, без всякого перехода продолжил: “Знаю, знаю, о чем ты сейчас хочешь меня спросить. Я сам себе часто задаю этот вопрос. Что самое главное в человеческой жизни? Так? Для меня — любовь. Любовь в самом широком смысле. Например, любовь к моей работе. Мне кажется, что я ни одного дня в своей жизни не прожил без этого чувства, может быть, за исключением пяти лет пребывания в лагере. Да и то... не знаю... Наверное, и там были дни, когда я с радостью шел на работу. Это великое счастье — любовь к работе. А еще — любовь к местам, в которых живешь. Первую часть своей жизни я прожил в прекрасном городе на Неве, в Ленинграде. Теперь он — Санкт-Петербург. Я этот город очень любил, я его очень хорошо знал. Сейчас я живу в Новосибирске, который не очень хорошо знаю, нотем не менее, очень его люблю. Город, казалось бы, такой функциональный, предназначенный вовсе не для любования, а для работы, для выполнения каких-то служебных дел, а я все равно этот город очень люблю, считаю его столичным.

Я очень люблю свою страну. Она меня очень обижала, я столько лет прожил в ней неуверенно, опасаясь за завтрашний день. Но я люблю эту страну. И не променял бы ее ни на что. Мне иногда говорят: “Почему ты не уезжаешь?” А зачем мне уезжать? Я прекрасно себя тут чувствую. Я человек, в котором течет какая-то доля еврейской крови. Фамилия моя, говорят, происходит от старинного еврейского словамагалиф“ — резчик по камню. Может быть, меня и приняли бы в этом Израиле, но мне туда совершенно не хочется.

Нунаконец, и любовь к женщинам. Я ведь понимаю, к чему ты подбирался: почему это, мол, меня так вот тянет в Тогучин?.. Женщины в моей жизни играли огромную роль. И мама, и воспитавшая меня племянница Гарина-Михайловского — Мария Николаевна Слободзинская. И женщины, в которых я влюблялся, которые были моими женами — я трижды был женат. И женщины, которые не были моими женами, которых я очень любил. Они все играли огромную роль в моей судьбе. Я всех их помню, я всех их благословляю. Они мне помогали в жизни. Мне иногда говорят — у тебя хороший характер. Нумне о своем характере судить трудно, какой он там у меня — хороший или плохой. Но я знаю, что сознательно я никого не обижу, и никого никогда не обижал. Все это заслуга женщин, которые всю жизнь воспитывали меня...

Мне потрясающе повезло с женами. В Новосибирске я женился на Ирине Михайловне Николаевой, с которой мы вместе прожили сорок семь лет. Я ее очень любил, особенно в последние двадцать лет. Я просто обожал эту женщину. Она была старше меня, она была уже старушка, хотя никто в жизни не называл ее никогда старушкой. Она из такого рода — теперь это уже известно — в ней текла кровь русских царей. Она правнучка Николая I — от незаконного брака. Она была замечательная женщина — умная, тактичная, веселая. Господи, я так счастлив, что в моей жизни встретилась Ира!

Потом она умерла. Я после ее смерти метался.

И вот в Тогучине, в том самом Тогучине, куда мы сейчас с тобой направляемся, я встретил... очень неожиданно встретил женщину, которая на сорок лет моложе меня... На сорок лет! — страшно сказать... Она мне понравилась, и я ей понравился. Кинулись, как в омут, сломя голову... Я пришел к ее родителям, которые моложе меня, и сказал: “Прошу руки вашей дочери. Не согласились бы вы, чтобы ваша дочь вышла за меня замуж?” Ипредставьте себе, они сказали: “Мы считаем для себя честью”. Сумасшедшие люди! Просто замечательные!

И мы стали жить с Тамарой. У нее маленькая дочь, скоро ей будет девять. Я очень люблю этого ребенка. У меня есть свой собственный ребенок — сын, которому уже за шестьдесят. Известный врач, живет в Москве. У меня и внук есть, и правнук, которого зовут так же, как меня, — Юра Магалиф. И вот еще эта девочка вошла в мою жизнь, и я счастлив, я ее очень люблю. И очень люблю жену свою Тамару. Мы с ней живем в постоянном ощущении счастья. Каждое утро мы просыпаемся и глядим в окно. А за окном — великолепный простор. Прямо под окном небольшое озеро. Весной там поют соловьи — прямо над этим озером, прямо под нашим окном. А дальше — огромные просторы. Я много стихов там написал. И еще напишу”».

 

3.

Тамара Федоровна — это роман. Такие отношения — они из романа.

«После смерти Ирины Михайловны, — рассказывала Любовь Павловна Лазарева, — Юрий Михайлович не мог оставаться один. Его пытались знакомить. Знакомства не получались. Однажды, кажется, в 1996 году он поехал в Тогучин. Сергей Иосифович Пыхтин, главный врач санаторияТогучинский”, пригласил его туда. Вот там, в санатории, Юрий Михайлович и встретил свою последнюю любовь. Томочка работала в библиотеке. Разница с Юрием Михайловичем — как у деда с внучкой.

Тома — очень искрений человек, она любила очень искренне. Не все, конечно, понимали их отношения. Было и такое: однажды в автобусе Тому попросили уступить место стоявшему рядом с ней дедушке! А это был ее муж.

Конечно, в Тогучине Тамара и Юрий Михайлович сразу оказались в центре внимания. Но это ничему не мешало. У Томы, кстати, и брат, и сестра закончили консерваторию. Я сама видела, как Юрий Михайлович веселился с ними за праздничным столом...»

Родилась Тамара Федоровна в том же Тогучине, в семье педагогов.

«С раннего детства полюбила книги, особенно по искусству. Первое прочитанное мною слово былоШишкин”, — вспоминала она. — Окончила Алтайский институт культуры по специальности «библиотекарь-библиограф». Юрий Михайлович, конечно, не мог пройти мимо. Он много читал, ему интересно было, что есть [из книг] у нас в санатории. У нас с ним много общего было. Взгляды на жизнь, на литературу, на искусство, на воспитание детей»7.

Почти год (после первой встречи) роман их развивался, скажем так, на расстоянии, с помощью телефона. Юрий Михайлович часто звонил Тамаре Федоровне, даже писал письма, а в феврале 1997 года они, наконец, расписались, не испугавшись разницы в возрасте.

«Мы его очень сильно полюбили, — вспоминала Тамара Федоровна. — И яи моя дочка, и мама с папой, вся моя родня. Он вошел в нашу жизнь так естественно и так легко, как будто мы знали его давно. Вместе с дочкой сочиняли сказки, гуляли, рисовали. Юрий Михайлович был хорошим хозяином, любил готовить, любил уют. Нам не приходилось подстраиваться друг под друга. Гармония была в семье. Он поражал меня своим остроумием, чувством юмора, неиссякаемым оптимизмом, феноменальной памятью иконечно, интеллигентностью, мудростью».

Тамару Федоровну поражало великое терпение Юрия Михайловича: он никогда не жаловался на судьбу. А она у него была не сладкая, он всякого натерпелся. Но оптимизма не растерял, даже лагерную жизнь вспоминал не без улыбки. Там я познакомился, утверждал он, с очень интересными людьми, узнал новое, читал много...

Да и вообще, зачем говорить о плохом?

«Помню, — вспоминала Тамара Федоровна, — как-то, возбужденная, прибежала с улицы моя семилетняя Леночка и начала что-то громко рассказывать. Я ей говорю: “Тихо! Наш Юрочка работает”. Она подошла к его комнате, открыла дверь и с возмущением: “Ну вот, ты говорила — работает, а он пишет!”»

 

4.

Тогучин и Новосибирск.

Жить на два дома нелегко.

«Но самое главное, — признался Магалиф новосибирской журналистке Татьяне Гамалей (повод для такого признания был более чем серьезный — восемьдесят два года исполнилось!), — это жить в согласии с самим собой»8.

И добавил: «Если, конечно, у человека есть хоть капля здравого смысла».

Кстати, в этом коротком, но очень интересном, очень информативном интервью Юрий Михайлович как бы мимоходом, но неслучайно, упомянул о некоей пьесе, занимавшей его мысли. «Основная тема будущей пьесы — противопоставление двух конфессий, ислама и христианства. Противопоставление, конечно, искусственное, потому что обе религии — правильные, но... ни ислам, ни христианская вера никому не дают права распоряжаться чужими жизнями».

Опять «разбрасывание»? Или это всерьез — планы на будущее?

Все равно главное место в жизни занимала жена Тамара. «У нас прекрасная жизнь. Она (Тамара) моя опора, а я — ее. Мы одинаково мыслим, и это самое важное. Любовь — это ведь тяготение друг к другу, часто совершенно необъяснимое».

И (вот редкий случай) Юрий Михайлович вдруг заговорил о сложностях финансовых. «Мне ведь тяжело живется в этом плане, заработки бывают только случайные. Это вообще очень важная тема, предмет особого разговора. В нашем городе есть целая группа пожилых людей — старых артистов, художников, писателей, которым очень нужны деньги на лечение, лекарства и тд. Но ни город, ни область не уделяют им достаточного внимания...»

Удивительно, но среди всех этих никогда не преходящих сложностей, работ, радостей, огорчений Юрий Михайлович — счастливый, как он сам считал, сказочник — написал еще одну сказку!

К сожалению, последнюю.

На рукописи ее указано: Август 2000 г. Больница 34. Кардиоотделение.

О чем можно рассказать в сказке, написанной в больнице?

Да о любви, конечно!

О простой деревянной кошке была эта сказка.

И любовь в сказке описывалась такая, что могла одушевить, оживить даже самую обыкновенную деревянную игрушку! Осознав свое новое рождение, героиня сказки кошка Кисина так громко и радостно мяукнула на весь зал (дело происходило на выставке кошек), что все до одного посетители обрадовались и захлопали в ладоши.

Это же — чудо! Это игрушка деревянная ожила!

Кстати, в кардиологическом отделении, в которое попал Юрий Михайлович, поначалу свободных мест в палатах не оказалось, пришлось отлеживаться на койке в коридоре. А когда, наконец, перевели в палату, соседом Юрия Михайловича оказался незнакомый мужчина с таким мрачным выражением лица, что пришлось Юрию Михайловичу задуматься: ну как, как срочно вернуть улыбку такому, похоже, совсем отчаявшемуся человеку?

И это ему, конечно, удалось.

Не могло не удаться. Ведь — сказочник!

Конечно, проза — это важно, это хорошо. Проза помогает разобраться в сложностях жизни. О публицистике в этом смысле и говорить ничего не надо. А вот поэзии, это точно, можно отдать всю жизнь. И это вовсе не «разбрасывание».

Поэзия управляет нашими мыслями, поступками, управляет вдохом и выдохом. Сама по себе, мы этого даже не замечаем. Происходи это как-то иначе, давно выродились бы все сказочники.

Но они живут. Они всегда рядом.

Что бы с ними самими ни происходило, они всегда рядом.

И все время рассказывают одну нескончаемую сказку, не останавливаются, не умолкают, потому что — ну как нам без сказки? Без нее жизнь потускнеет, увянут цветы на клумбе. Не всегда и не везде ведь найдется Типтик, хороший мальчик Тимофей Птахин, чтобы — глаза серые, нос курносый.

<...>

«А смотрела Кисина далеко вдаль, туда, где текла темно-синяя река с белыми льдинами, а за рекой, на том берегу, росли развесистые ивы — на них еще, конечно, не было листвы, но они вот-вот уже готовы были нарядиться в пушистые сережки. Как хорошо жить! И дождик мне не страшен, и грозы я не испугаюсь. Как хорошо видеть большое небо над головой

 

6.

Стихотворение Юрия Магалифа «Ожидание дамы» написано в 1998 году.

В одной из его поэтических книгОблако времени») даже дата указана: 14 января 1998. Тогучин. И посвящение поставлено: СНАфанасьеву.

 

«Жду — не дождусь!» — так пишу в завершенье

писем к любимой. И в этой строке

тайная ревность, любовь, отчужденье,

встреча, которая невдалеке.

 

Воля, неволя и горечь изгнанья, —

все отойдет, не оставив следа.

Только глубинная боль ожиданья:

«Жду — не дождусь!» — неизменна, всегда!

 

Милые шалости, грозные драмы;

с горних высот — да на грязное дно:

И — в суете — ожидание дамы:

тайного стука в ночное окно.

Слуга Аполлона

1.

Посвящение не случайно.

В 1997 году, к величайшей радости Юрия Михайловича, спектакль «Ожидание Дамы» (по пьесе «Где Люба Любич?») был поставлен в Новосибирском городском драматическом театре под руководством режиссера Сергея Афанасьева.

<...>

Историю главный герой этой пьесы Егор Егоров (бывший подследственный) рассказывает сам. «Это было давно, через несколько лет после сталинской смерти. Я тогда баловался стишками, был простым радиожурналистом. Нув общем, не совсем простым. Я так часто выступал перед микрофоном, что радиослушатели узнавали меня по голосу. Однажды лютой сибирской зимой работа забросила меня в Степь. Большие и маленькие деревеньки, поселки, станции, города. В те годы туда проложили железнодорожную ветку от Великой Магистрали, и путешествовать сразу стало удобнее, проще...»

Все начинается с путейной дежурки.

Она хорошо протоплена. Фонарь на столе.

Кузьмищева — женщина не очень общительная, грубая; она — дежурная на этой заброшенной в Степи станции Спицино. Читает книгу очень популярную в те годы — «Кавалер Золотой звезды». Отрывочный разговор со случайно попавшим на станцию радиожурналистом течет как бы сам собой. Обо всем сразу. О детях, о погоде, о муже (которого нет), о жене Егорова (якобы от него сбежавшей). Понятно, и вопросы возникают по ходу. «Вы, товарищ, наверное, с новосибирского радио? Я вас сразу по голосу вашему признала. Голос у вас культурный. Из эвакуированных будете или какИ останавливает руку Егорова, потянувшуюся к помятой алюминиевой кружке. «Это моя кружка. А вам я другую дам. Специально держу для гостей. Видите, надпись? “Фартальных”. Кружка — не просто так. Уникум».

Фартальных... Уникум... Странные слова звучат в душной дежурке...

<...>

У Егора Егорова путь в холодную Сибирь начался еще в далеком сорок первом году — в казенном кабинете, в котором его, молодого, только что арестованного студента, допрашивал капитан госбезопасности Молев. Капитан этот (о чем Егоров, понятно, в тот момент не знал) только что получил строгий срочный приказ от своего непосредственного начальника подполковника Сычева — как можно быстрее освободить сразу тридцать камер. Понадобились камеры для доставленных в Ленинград немецких пленных парашютистов.

Что ж. Приказ есть приказ.

<...>

 

3.

В рабочем кабинете капитана госбезопасности все как везде в таких вот казенных рабочих кабинетах. Ничего устрашающего. Обычный письменный стол. На столе — бумаги, телефон, даже скромный букетик васильков торчит из граненого стакана. В просвете окна — кусочек Литейного проспекта.

Все мирно, привычно. Только на капитане — казенная форма, а на доставленном на допрос подследственном студенте Егоре Егорове — мятые брюки без ремня, так и норовят сползти на пол.

«Ты, Егоров, не ломайся, — говорит капитан негромко. — Иллюзий не строй. У нас тут не до иллюзий, тоже мне, герой выискался! У нас героизм не проходит, никак у нас не проходит всякий этот ваш героизм, по-дружески тебе говорю. И не смотри на меня так. Я не дурак. Я тоже Пушкина люблю. В Царском Селе бывал десятки раз, и в лицейских коридорах не заблужусь. Как-никак, художник-любитель. Почти шесть лет в художественную студию бегал в Дом художественного воспитания детей. Так что мы с тобой — люди вполне интеллигентные, не всякие там хухры-мухры. И ты, Егоров, понимать должен, ты сразу понять должен: отсюда сам по себе уже не выскочишь, не уйдешь, не выползешь. Да и распоряжение у меня самое что ни на есть простое... — смотрит в упор, — побыстрей свернуть твое дело».

И уже с угрозой, переходя на «вы»: «При обыске у вас, Егоров, обнаружены были произведения, враждебные нашей партии, нашему народу. Дадастенограмму Первого съезда советских писателей у вас нашли. А на том писательском съезде, Егоров, сами знаете, не можете не знать, выступали Бухарин, Радек, Бабель и всякие другие товарищи. То есть, — спохватывается, — тогда они еще были как бы товарищами, а теперь они — чистые враги народа. И нечего юлить, Егоров, отпираться, невинными улыбочками отделываться! Вы, Егоров, сознательно хранили в своей личной библиотечке произведения злейших врагов нашей Родины. Подчеркиваю, сознательно. Значит, должны хорошо понимать, что это — от трех до десяти лет без права переписки. Законом так указывается. Так что бросьте ломаться, все чистосердечно выкладывайте. И про Дворец выкладывайте, где всей компанией собирались, и про все ваши контрреволюционные сборища».

И совсем грубо: «Про Воронихину свою все выкладывайте! Про эту вашу глубокоуважаемую Анну Дмитриевну

И опять переход на «ты»: «Хватит кашу размазывать по столу, Егоров, не крутись! Бить мы тебя, конечно, не будем. Сам должен понимать, мы тут люди интеллигентные. Икстати, ты не где-то, а в “Шпалернойнаходишься. Тут в двух камерах от твоей... совсем рядом... есть еще одна — знаменитая, мемориальная. “Здесь содержался в заключении вождь мирового пролетариата ВИЛенин”. Должен понимать, какая тебе честь выпала. <...> Так что, колись, падла, не выламывайся! Кто она такая, эта твоя Воронихина? О чем болтала? Какой промежду вами был характер связи

И с изумлением: «Любовь

И даже с пониманием некоторым: «Ах, любите вы эту Анну Дмитриевну больше всего на свете! Ну и ну... Всякое бывает... Она и не старая еще, а по работе уже — ответственный хранитель Дворца-музея. Нучего вы там мямлите, Егоров? Что значит, ни при чем ваша Воронихина? Что значит, не виновата она? В чем не виновата? Не тяни. Виновата или нет, это мы решать будем. Нам и без тебя, Егоров, прекрасно известно, что именно в кабинете этой вашей Воронихиной после рабочего дня устраивались монархистские сборища с целью восстановления царского дома».

И удивленно: «Что, что? О чем вы просите?.. Не трогать эту вашу драгоценную Анну Дмитриевну?.. Вот новое дело! Да почему же ее не трогать?.. Ах, она — талант! Ах, она — блестящий специалист по девятнадцатому веку! Нуможет, и так, Егоров, но не для нас... Для нас, Егоров, эта твоя Воронихина вполне возможный враг народа, и мы с этим должны считаться. А если вы, Егоров, считаете, что эта ваша Воронихина действительно тут ни при чем, то объясните, кто при чем? Тут у нас в списке таких, как вы, Егоров, целый букет. Вот Лифшиц Семен Семенович... Вот Васильева Антонина... А вот еще Любич Любовь... Нудопустим, твоя драгоценная любимая Воронихина тут ни при чем, тогда кто, нукто тогда при чем? А? Колись, Егоров! Время не ждет. Говори, с кого начинать?.. Громче говори! Громче! Чего ты себе под нос шепчешь? С кого начинать? Ну? С кого? Может, с этой, которая Любовь? Ты что, даже отчества ее не знаешь? — Хмурит лоб, припоминает. — Любич... Любич... Такая вся простецкая, сутулая, толстая... Да?.. Ну вот и хорошо. Займемся этой Любой Любич... Вот тебе бумага, перо, чернильница перед тобой... Пиши. Подробно пиши... Что, что? Говоришь, Люба Любич тоже выдающаяся специалистка? По русскому фарфору, говоришь? Ну и ладно. Годится. Яконечно, не такой уж большой специалист, но кое-что о русском фарфоре слышал. “Императорский”, “Гарднера”, “Гребенщикова”, “Фартальных”... Пиши, пиши, Егоров... Говоришь, Люба эта Любич совсем одна живет? Нет у нее ни ребенка, ни родителей?.. Ну вот, видишь. Потому, наверно, и смелая. Вон какие стишки сочиняет

И прочел вслух, не спуская глаз с Егорова: «Дорогой товарищ Сталин, получи от нас привет: мы совсем рабами стали и для нас свободы нет! У тебя кривая трубка и красивые усы; у меня худая юбка и дырявые трусы! Будь, родной, отцом народу, будь его достойный сын, но не будь — а то хоть в воду! — долговечен, как грузин».

И пояснил, усмехнувшись: «Вот какая храбрая девка эта Люба Любич».

И продолжил уже с откровенной насмешкой: «Мало, что толстая, сутулая...»

И закончил почти одобрительно: «Может, это ты, Егоров, и впрямь верно выбрал. Нам ведь все равно с кого-то начинать надо. Может и к лучшему, что начнем с Любы Любич. Она и толстая, и сутулая. Да еще и одинокая... Ну? Всё написал?.. Давай сюда! Теперь мы и твоей Воронихиной займемся. — Вскакивает. — Сидеть, паскуда! Кому сказал, сидеть! Самое нужное ты уже написал, так что пиши дальше...»

 

4.

А в дежурке разговоры другие.

Кузьмищева (как бы затаенно): «Вас-то когда выпустили

Егоров (неохотно): «Давно уже... Давно... Лет десять назад».

Кузьмищева: «Ох, мне бы... Я бы пулей в Питер кинулась... Правда, мне жаловаться не след, мне подфартило. В Новосибирске поначалу я даже жила рядом с ленинградцами. В клуб Сталина бегала — слушать лекции товарища профессора Ивана Ивановича Соллертинского. Даже Шестую симфонию композитора Чайковского Петра Ильича слушала. <...>, целых два раза слушала! Мне вообще сильно везло. Как войну объявили, папа и братишка сразу ушли на фронт, а меня — в город Новосибирск... Вот куда я угодила... А здесь, в Новосибирске, сразу попала в оперный театр — уборщицей в подвальные помещения! Дадауборщицей. Зря смеетесь. Тогда в подвалах театра казенные ящики стояли, много, друг на друге. Из Москвы, из Ленинграда, из Киева, еще откуда-то. Сперва говорили, что это вроде как военное оборудование, а потом само собой открылось: там и картины были, и статуи, и фаянс, и фарфор редкий, и майолика. Да при тех ящиках была еще и настоящая специалистка, вывезенная прямо из Ленинграда. Меня к ней и определили — клеить, тонировать. Скоро я сама могла лекцию про это прочитать ничуть не хуже товарища профессора Соллертинского. Слышали, наверное, про Ивана Ивановича?.. Да вы сидите, сидите... Это у меня дела... Я сейчас свою напарницу разбужу. Пора ее будить. Она, между прочим, тоже из Ленинграда. А звать Нюра. Если полностью, то Анна Дмитриевна. И фамилия у нее для нашего Питера самая подходящая. Воронихина. Помните, был такой строитель. Вот Нюра и прикатила к нам прямо из Ленинграда».

 

5.

И чудо свершается.

Егор Егоров потрясен.

 

А что там, возле Белой Башни

растет ли по ночам трава? —

 

без стихов тут никак не обойдешься.

 

И вспоминая день вчерашний,

болтает ли о нас листва?

 

Что вообще там сохранилось

и времени глядит вослед?

 

Нунапример, скажи на милость,

как поживает парапет?..

 

И Воронихина подхватывает — на том же, только им понятном языке.

 

Тот выщербленный? На котором

сломался тонкий мой каблук?

 

Когда нам все казалось вздором

все, кроме глаз и кроме рук?..

 

Егоров потрясен. Он поверить не может.

 

Как, в сущности, немного надо,

чтоб я навек запомнить смог

прохладу кованой ограды

и мокрый утренний песок...

 

А Воронихина вторит:

 

И белой ночи завершенье, —

нет, не во сне, а наяву:

в лицейских окнах отраженье

зари сквозь смуглую листву...

 

И повторяет, повторяет, не может не повторять: «Я знала, чувствовала — вы живы...»

 

6.

Думаю, Юрий Михайлович простил бы мне этот несколько вольный пересказ.

17 апреля 2018 года на встрече «Вспоминая Юрия Магалифа», проведенной в Новосибирской областной детской библиотеке, режиссер Сергей Николаевич Афанасьев рассказал: «Я принадлежу к тому поколению, у которого в детстве обязательно должны были быть две вещи. Во-первых, книга Юрия МагалифаЖаконя”. Во-вторых, собственно сам Жаконя — в виде игрушечной плюшевой обезьянки коричневого цвета...»

«С Юрием Михайловичем мы познакомились уже в последние годы его жизни. Для меня он был легендой. Когда, войдя в кабинет, он распростер объятья и обнял меня, это стало для меня совершеннейшей неожиданностью. А сам он так расшифровал свой поступок. “Я посмотрел ваш спектакль «Чайка» и совершенно заболел. Заболел потому, что в моей жизни есть одна нереализованная мечта, я хочу написать пьесу для театра”.

Мы стали дружить.Созванивались, встречались.

Оказывается, он уже начал работу над пьесой.

И не абстрактно, а адресно начал. Выписывая персонажей, уже имел в виду актеров именно моего театра, а в главной роли — тогдашнюю нашузвездуЗою Терехову, блистательно исполнившую Аркадину в спектаклеЧайка”.

Юрий Михайлович просил меня читать какие-то эпизоды, куски его пьесы.

Сперва я отказывался. Нукакой я советчик писателю Магалифу? Но что-то, наверное, ему подсказывал. Так его пьеса и родилась. Называлась — “Где Люба Любич?”, илиНайти Любу Любич”. История явно автобиографическая, история явно из жизни самого Юрия Михайловича. История, которую другой человек, может, никогда в жизни бы не опубликовал, даже никому не рассказал. История, явно связанная с его арестом, с допросами. Насколько знаю, по словам самого Юрия Михайловича, инцидент тот произошел на какой-то студенческой вечеринке, когда студенты веселились, рассказывая стихи, анекдоты. Кто-то потом донес, всехзамели”. Во время одного из допросов Юрий Михайлович, естественно, не по доброй воле (страшно даже представить, как велись эти допросы) назвал имя одной из студенток, которая наиболее ярко проявила себя на той веселой вечеринке: стихи читала, анекдоты рассказывала. Вот с той поры — глубокая рана на душе, на совести Юрия Михайловича. Он через всю свою жизнь пронес этот свой проступок, считал его непростительным. Когда янаконец, спросил его, о чем пьеса, он так и ответил: “Она о моей совести”.

Через много-много лет, когда Юрий Михайлович, освободившись, был уже артистом новосибирской филармонии, довольно известным человеком, он много разъезжал по области, по краю. И вот где-то в пути поезд сломался, или пересадка была. На каком-то глухом полустанке возле стрелочной будки поезд остановился. И Юрий Михайлович должен был там выйти, дождаться следующего поезда. Он вышел и увидел стрелочницу — довольно пожилую женщину, сильно потраченную. Она там топила печку. Она была неприветлива, груба, через губу разговаривала, не здоровалась. Тем не менее налила кипятку, чаю дала, каких-то сухарей. Что-то мучительно знакомое виделось ему в этой женщине...

Вот про что была его пьеса. Душераздирающая. Даже репетировать ее было сложно, потому что наше поколение — это поколение семидесятых, мы были радужным поколением; мы жили в эпоху застоя, когда даже ветер над страной исключительно по разрешению Коммунистической партии веял...

Но состоялась премьера. Очень-очень успешная.

Зрителю понравился спектакль, хотя был он невероятно грустный, а для самого Юрия Михайловича спектакль наш стал огромным событием. Передать не могу, как Юрий Михайлович был рад, счастлив. После премьеры схватил меня за рукав: “Едем ко мне”.

<...>

Жил он, кажется, на улице Блюхера...

А когда мы стали прощаться, он сказал: “У меня к тебе, Сережа, есть еще одна просьба. Я хочу, чтобы ты называл меня Юрой!” Я ему говорю: “Юрий Михайлович, простите, но вы же ровесник моего папы”. А он говорит: “Для меня это событие до такой степени важно, что я хочу, очень хочу, чтобы ты считал меня своим другом”.

Понятно, я крайне редко пользовался такой уникальной возможностью — называть Юрой известного писателя Магалифа. Публично никогда себе этого не позволял, но втайне страшно гордился и до сих пор горжусь тем, что Юрий Михайлович сказал мне такие хорошие слова.

К сожалению, это была единственная пьеса Юрия Михайловича.

Он, кажется, собирался написать еще что-то, рассказывал какие-то сюжеты.

Все они были связаны с прошлой жизнью. В основном, с гулаговской. Он редко говорил об этой своей прошлой жизни, потому что был лучезарным, очень радостным человеком...»9

<...>

 

7.

Все смешалось в доме Облонских...

Но если Лев Николаевич даже с одним домом Облонских разобраться не мог, то как было разобраться в случившемся самому обыкновенному униженному и запуганному студенту Егору Егорову?

Впрочем, ему повезло. В одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году бывший студент вернулся в Ленинград. Закончились его сибирские мучения. Он даже вновь прошлую свою любовь встретил — Анну Воронихину. Они даже празднуют эту встречу в мастерской известного художника Олега Молева. Этот Молев, человек весьма авторитетный, только что помог возвращению в музей очень ценного, нужного музею сотрудника. Разве не счастье? Среди собравшихся и Ленка Кузьмищева (дежурная с той глухой, потерянной в Степи станции).

Все собрались. И Воронихина здесь. И Авдошин — со своей женой. И Лифшиц Семен Семенович... «Ну, чего вы такие серьезные? Нурадуйтесь! Нурадуйтесь, наконец! Наливайте коньяк, откройте шампанское

И громко: «За вас, замечательный Олег Олегович

А Егоров хмурится. Пытается вспомнить: Молев...Молев... Очень уж какая-то знакомая фамилия... Мастерская у этого Молева — на диво. Просторная. Высокая. Светлая. Собственных работ много. Некоторые — еще незавершенные — аккуратно приставлены к стенам. Всё больше вожди. Гении и вожди. Маркс, Энгельс, Ленин, Хрущев. Не все портреты завершены, у Хрущева один глаз даже не дописан. Но стильные портреты, талантливые. И много-много разных прекрасных репродукций на стенах. Где нынче можно найти такие? Сам художник улыбается, щурится. «Вы к нам насовсем в ЛенинградИ улыбается дружески. «Если возникнут какие сложности... Нухотя бы с пропиской... Тогда сразу ко мне... Своим мы всегда поможем...»

За столом — звон стаканов, веселые возгласы. Имена мелькают. События вспоминаются. Вдруг прорывается чей-то голос: «А где ЛюбаВ ответ вразнобой: «Ой, правда, где Люба ЛюбичИ счастливый голос Воронихиной: «У нас сегодняфарфоровыйвечер. Во время войны, — счастливо напоминает собравшимся, — мы музейный фарфор спасали. Отвечала за него как раз Любовь Васильевна. ДадаЛюба! Именно Люба Любич. Было что спасать. Один сервизОрденскийчего стоил! Помните? Это же пятьсот предметов! Я тогда спрашивала Любу: “А что страшней потерять? Янтарную комнату или нашОрденскийсервиз?” Она отвечала без всяких раздумий: “Да что вы говорите такое? Янтарную комнату можно восстановить, а секреты фарфора давно утеряны”».

А где Люба Любич? Что сталось с Любой Любич?

 

9.

«Не из праздного любопытства мои коллеги и я, — в самом начале девяностых с горечью писал мне из Магадана замечательный писатель Александр Бирюков, друг близкий, светлый, — не из праздного любопытства глотаем мы зловредную пыль архивных томов, не из праздного любопытства расспрашиваем бывших колымских сидельцев, не тщеславия ради хотим донести добытые сведения до читателя. Кто-то должен. Потому что уйдет наше поколение, рожденное в тридцатые-сороковые, уйдет, не взяв на свои плечи груз прошлого, и останется оно, это прошлое, безмолвными немыми глыбами. Открывая очередной архивный том, я словно опускаюсь в ледяной колодец этого далекого прошлого... словно ступаю на почву, обильно политую слезами и кровью... и сердце мое... сердце человека, родившегося здесь (в Магадане), связанного всей судьбой с этим городом, с этим далеким краем, наполняется болью тех далеких лет, состраданием к мученикам, среди которых были, конечно, и герои; и злодеи — были! Но все были, прежде всего, жертвами. Как отделить одного от другого, если граница между страданием и злодейством проходила подчас (или — чаще всего) не между людьми, а в сердцах людей? Кого осужу? Кого помилую? — явзыскующий какой-то призрачной истины. Разве не искупили все они — и герои, и злодеи — страданиями своей бессмертной души грех перед тем — Всевышним, кого одни называют Богом, а другие — Справедливостью10

 

10.

Илья Фоняков очень верно назвал свою статью — «В защиту тех, кто разбрасывается». Сам немало о том думал.

Ты можешь весело рассказывать об охотничьих собаках Кирова, или нежно — о царской крови, текущей в жилах любимой жены, можешь писать чудесные волшебные сказки, или писать пьесы и повести, построенные на личных, пусть и не всегда веселых воспоминаниях, — какое уж тут «разбрасывание»? О чем бы ни писал настоящий писатель, да хоть о Марсе, да хоть о потерянной в толще океана Атлантиде, или о веселой тряпичной обезьянке, или о случайном лекторе в глухом заброшенном леспромхозе, или, наконец, о действительно случайной встрече на каком-то потерянном в заснеженной Степи полустанке, пишет он:

— о себе...

— о земном своем бытии, кем-то ополовиненном...

— о хлебе, съеденном только наполовину...

Не пишутся стихи...

1.

Юрий Михайлович не раз говорил (даже писал об этом) о том, что бумаги творческих людей непременно должны попадать в архивы.

Не мы, был убежден Юрий Михайлович, а время отбирает нужное.

«Я часто задумываюсь над тем, что будет после меня. И полагаю, что в будущем судьба нашего жесточайшего двадцатого века будет пристально изучаться. Будет глубоко исследоваться психология нынешнего общества — его устремления, его смятения, падения и взлеты. Не сочтите меня излишне самонадеянным, но я уже сейчас хотел бы помочь будущим исследователям. Тешу себя надеждой, что мои дневниковые записи, заметки, статьи, наброски помогут осветить нынешнюю нашу жизнь, как освещает осеннюю дорогу луч слабого карманного фонарика».

Время идет. Силы гаснут. В августе 1999 года (такая дата указана под стихотворением), уже на самом переходе в новое тысячелетие, Юрий Михайлович жаловался:

 

Не пишутся стихи, совсем не пишутся

С чего бы вдруг? Ума не приложу.

Все те же ветки за окном колышутся,

все так же карандаш в руке держу.

 

Все так же по утрам душа в смятении

сгоревший сон дымится позади.

Но нету музыки в стихотворении

и нету замирания в груди.

 

Все меньше дней до верного прощания,

Все тягостнее суета сует.

И все темнее эти расстояния

меж датами скоро бегущих лет...

 

<...>

 

3.

Юрий Михайлович очень хотел дожить до нового тысячелетия.

Миллениум тогда всех тревожил и волновал. Очень уж интригующий переход.

«Двадцать первый век... Это же совсем рядом...» — однажды сказал мне Юрий Михайлович. И покачал головой: «Совсем, совсем рядом...» И вздохнул: «Вы, Геночка, наверное, доживете...»

Впрочем, и сам дожил.

Вот хотел — и дожил!

Журналистка Влада Полозова спросила его: «Что вы, Юрий Михайлович, думаете о конце света

Слухов о грядущем конце света ходило тогда по стране множество; очень уж нелегкое, непростое время мы переживали на сломе столетий. Но Юрий Михайлович и не подумал уйти от ответа.

Всем же интересно такое знать.

«Я не люблю говорить о том, что происходит сейчас, — сказал он со своей неизменной улыбкой. — Может, это потому, что я сейчас почти не принимаю участия в общественной жизни. Мало выступаю и совершенно сознательно избегаю разговоров на чисто политические темы. Живу в твердом убеждении, что Россия, оказавшись в чрезвычайно трудной ситуации, все равно из нее выйдет, и выйдет достойно. Нуа из нововведений нашего времени меня по-прежнему тревожат электронные средства массовой информации. Компьютеры, телевидение, интернет — они, по-моему, до добра не доведут. Мне совершенно непонятно, как в этих условиях помочь нынешнему ребенку полюбить книги. Новое поколение совсем не любит читать. А чтение так необходимо для развития ума»11.

 

4.

Годы, прожитые Юрием Михайловичем в Тогучине, были плодотворными.

В 1997 году вышел сборник стихов «Зимний лес», в 1998 году — «Облако времени», в 2000 году — «Солнечные часы». Счастливый сказочник (так он себя любил называть) писал, гулял, рисовал, думал, отлеживался после сердечных приступов.

Очень хотел встретить новое тысячелетие.

И встретил.

Вот он — двадцать первый век!

Даже прожил в нем двадцать восемь дней.

 

Я в реденькой сетке летящих снежинок

и в переплетении белых тропинок

иду в молчаливом февральском бору,

где я никогда, никогда не умру!

 

Я — в этой заброшенной в небо вершине,

я — в этой трухлявой согбенной осине,

я — в просеке узкой, я — в стане берез,

что стынет в круженье бесхитростных поз.

 

В бору тишина. Только в зарослях где-то

синичка пропела свои полкуплета, —

во веки веков этой песне звенеть,

ее никому никогда не допеть.

 

Деревья, как боги, — спокойны и строги,

воткнули в сугробы тяжелые ноги.

Они мне, быть может, немного родня

Куда я без них, и они без меня?

 

5.

В Новосибирске именем писателя Юрия Магалифа названа улица в Заельцовском районе. А на улице Петухова в Кировском районе работает библиотека семейного чтения — имени писателя Юрия Магалифа. Была в свое время учреждена и премия для сибирских литераторов — Открытая, имени Юрия Магалифа.

На вопрос журналиста Андрея Подистова: «Что значит сказка для ребенка и вообще для человека?» — Юрий Михайлович однажды так ответил: «Сказка — это иносказание. В сущности, сказками своими народ говорил и говорит, что жизнь надо прожить достойно, например, без особой нужды не кататься по белу свету, а именно жить, заводить семью, воспитывать детей, работать».

И неожиданно добавил: «Сказка о Колобке — это ведь про это».

Библиотеки сегодня чуть ли не последний форпост нашей прекрасной и удивительной книжной культуры, всегда утверждал Юрий Михайлович.

Именно библиотеки хранят наше славное (а иногда и трагическое) прошлое, помогают самым разным читателям осмыслить свое и общее будущее.

В том же интервью Андрею Подистову Юрий Михайлович не без некоторой горечи заговорил и о том, что заменители книг (к сожалению, по его мнению) уже существуют.

«Но ничто не может и не должно заменить книгу. Потому что, во-первых, в книгах есть всё и обо всем, и в них, в книгах, можно найти ответ на любой вопрос. Во-вторых, книгаэто как бы маленькое чудо. Ведь, когда вы книгу читаете, вы волей-неволей воображаете то, что в ней написано, а кино или в том же телевидении образы даются зрителям уже готовые. Вообще важен именно сам процесс чтения, а не только получения из книг информации. Читая книгу, вы всегда наедине с самими собой».

Нет смысла гадать о том, какая книга будит в человеке то или иное чувство.

Книг бесцельных, ненужных попросту не существует. Из любой можно что-то полезное извлечь, чему-то научиться. И «Казаки» Льва Толстого, и блистательный «Петр Первый» другого Толстого — Алексея, и сказки Андерсена, и «Сказки дядюшки Римуса», и стихи из старых и новых «Чтецов-декламаторов» и из современных строгих томов «Библиотеки поэта», да те же волшебные сказки, наконец, — все работает на будущее!

Человек читающий это особый вид.

Вид, чрезвычайно нужный для полнокровной жизни общества.

Человек читающий — в нем всегда жила и всегда будет жить неутолимая, неистовая, неистребимая страсть — открыть новую книгу, увидеть новый для себя мир, осознать, понять нового автора! Читателю, думаю, важно и интересно узнать о том, как именно автор подошел к своей теме, сумел побороть в самом себе постоянное (для творца) чувство боли или вины — за все не сделанное им, а главное, за все сделанное. Бездумных пересказчиков и прочих болтливых суетных существ в нашем мире хватает, не сразу поймешь, кто кому и когда нужен; да и нужен ли? — в конце концов, самые громкие имена достаточно быстро тускнеют во времени, так уж исторически сложилось...

К счастью, ученики сами выбирают себе учителей.

Тут ведь самое главное — самому выбрать.

И чтобы никто не мешал твоему выбору.

 

 

1 Окончание. Начало в  7/2024.

 

2 Публикуется в авторской редакции. — Примеч. ред.

 

3 Подистов Андрей. Сказки рождаются, как и стихи. Загадочно / АПодистов // Западносибирский железнодорожник. — 1996, 25 июня.

 

4 Распопин ВННе только сказки. Проза Юрия Магалифа. — Новосиб. обл. дет. б-ка имАМГорького. URL: https://www.maxlib.ru/maximg-00003/2018-2/Ne_skaz.pdf (дата обращения: 20.04.2024).

 

5 Магалиф ЮМДалекий взлет / ЮММагалиф // Мой Новосибирск. Книга воспоминаний [авт.-сост. ТИванова]. — Новосибирск, 1999. — С. 149—158.

 

6 Косенков АПоследний вопрос / АКосенков // Созидатели. Очерки о людях, вписавших свое имя в историю Новосибирска. Т. I. — Новосибирск: Клуб меценатов, 2003. — С. 275—286.

 

7 Цитируется по книге: Мостков ЮМЮрий Магалиф. Жизнь и творчество. — Новосибирск: РИЦ Новосибирской областной общественной организации «Общество книголюбов», 2003.

 

8 Гамалей Татьяна. «Надо говорить о вещах не сиюминутных...» / ТГамалей // Ведомости Новосибирского областного Совета депутатов, 2000, 14 июля.

 

9 Афанасьев СНПьеса ЮММагалифа в театре // Из стенограммы выступления на творческой встрече «Вспоминая ЮМагалифа». — Обл. дет. б-ка имАМГорького. 7 апреля 2018 г., Новосибирск.

 

10 Бирюков Александр. Жизнь на краю судьбы. Писатели на Колыме. — Новосибирск: Свиньин и сыновья, 2006. — 921 с.

 

11 Полозова Влада. «Я счастлив, что стал сибиряком». Интервью к 80-летию писателя / ВПолозова // Ведомости Новосибирского областного Совета депутатов. —1998. — 28 (17 июля).

 

100-летие «Сибирских огней»